Мосгаз — страница 71 из 80

Обступят и в лоб целовать начнут. Сомов, Скребнев, Тух-манский, Фрошман, Удушкин… Профессора наши, жеребцы науки. Даже полумертвую боятся. Убили, выпроводили. Нет, будут жирными жопами юлить. Марина Петровна, вы наш лучший кадр, старейшая выпускница кафедры, третий наш доктор, автор классической монографии. А сами из нее главами крадут. И не ссылаются. Живую на куски растаскивают.

Даже консультантом не оставляют. У Удушкина руки затряслись, когда я про часы спросила. Чуть в истерику не впал. Семьдесят семь лет старику. Все настоящие мужики пять раз умереть успели. Этот живет и деньгу копит. А ведь еще студенткой меня знал. Подкатывался. Мариша, какая у вас фигурка точеная. Заходите, Зайра Айзековна в Кисловодске… Чайку бы попили… Коллекцию вам покажу. Опалы из Казахстана. Сам собирал. Медовые, оранжевые тона. Турмалины из Нуристана. Баснословные камни. Бразильские аквамарины. От нервных расстройств помогают. И белая рыбка есть.

Заливал, а глазами мне бедра ел. До сих пор слюни пускает. А на защите бросил мне единственный черный шар. Секретарша по секрету рассказала. Сверху лежал бюллетень.

Все заранее знаю. Фрошман будет заикаться, картавить и ручку целовать. На здоровье жаловаться. А он здоровее всех нас. Бегун на длинные дистанции. Услышит что-нибудь в полуха или подсмотрит в полглаза, а через неделю готовую статью несет. Мышка-Норушка. Сам с неба звезд не хватает, а чужую идею мгновенно раздраконит. И материал как свой представит. А язык — как у Тургенева. Ни ошибки, ни опечатки.

Хрячина подарит что-нибудь. Сувенир. Открывалку. Или пепельницу. Еще и гравировку сделает. Дорогой Марине от бывшей научной руководительницы. Или — победившей ученице от побежденной учительницы. Так и не простила мне мою докторскую. Георгия у меня отбить пыталась, выдра старая! В экспедиции, на Мертвой дороге… Я тогда, неизвестно как, дизентерию подхватила. В палатке отлеживалась. А она, доцент, студента кадрила. Подружки слышали. Товарищ Гуриели, правда ли, что вы княжеского рода? Расскажите про могилу царя Мириана.

Тухманский, профессор-нефтяник, туману напустит. Романс споет. Козловский наш. А душа у него — чернее нефти. Павликом Морозовым всю жизнь служит. Предупреждал меня знакомый университетский гэбэшник, бывший однокурсник, — держись от этого старика подальше. Он на тебя уже два раза стучал. Хорошо, что мне в руки попало.

Завкафедры Скребнев — в упор ненавидит. С ним легче. Не надо цацу благонамеренную из себя строить. Можно и зубы показать.

А Сомов, зам, будет как всегда за его спиной прятаться. Когда-нибудь он шефа подсидит. По глазам вижу.

Ненавидят они меня и боятся. Чуют, что могу несчастье накликать.

Помню, проходили мы на Воркуте производственную практику. Еще при Сталине. В забое, на глубине восемьсот метров. Залегание угольного пласта контролировали, выработку планировали по штрекам, помогали инженерам. Жарко было там нестерпимо. Душно и страшно. Одни зеки и охрана. Мы для зеков развлечением были. Они нас подкалывали, но не обижали. Другие важничали, а я нос от них не воротила. Разговаривала, если охрана разрешала, отправляла письма на волю.

Случилось так, что в одном забое два брата работали — Иван и Алексей, украинцы, из угнанных в Германию… Много их тогда в шахтах вкалывало. Не понимала я тогда ничего, дура. Думала, они предатели, полицаи. Старший — Иван, шальной мужик лет тридцати пяти, втюрился в меня без памяти. А младший брат его был вроде как юродивый или слабосильный. Про него говорили — в голод помешался. Хлеб у всех просил. Работать отбойным молотком он не мог. подносил что-то, а чаще — на корточках сидел и кудахтал. как петух, если охрана не видела. Иван его защищал, заботился о нем, пайку ему свою отдавал.

Стал Иван как-то ко мне приставать — Мариночка, полюбите меня, шесть лет женщин не видел, изнемог. Ну и все такое… Что-то я ему грубое сказала. Он в бешенство впал. Схватил топор и запустил им в меня. И вот, вижу я. летит топор, как томагавк — прямо мне в лицо. Но, примерно посередине между мной и Иваном — направление полета меняет. Как будто его какая-то незримая сила в другую сторону направила. И прямо в Алексея, брата Иванова младшего. Вошел топор ему в висок, на месте убил.

У входа в метро «Проспект Вернадского» остановила меня цыганка. Чернявая, не молодая, на голове — красный платок, платье пестрое ситцевое, куртка грязная, руки нечистые, глаза зеленые, как у кошки. В руку вцепилась и всем телом ко мне прильнула.

— Дай погадаю, женщина, расскажу, какое тебе сегодня счастье выйдет!

В голове мелькнуло — может действительно, приеду, а мне объявят, что мне дальше работать можно, что мой курс мне оставят и семинары. И не придется мне мужу на шею садиться.

Гадала цыганка минут пять, потом в сторону от меня метнулась и исчезла, как царевна в сказке. Я заметила, что у меня на безымянном пальце моего любимого золотого кольца с рубином нет — украла, гадина. Бросилась за ней. В последний момент за шиворот схватила, не дала в поезд вскочить.

— Не отдашь мужнина кольца, в милицию не пойду, а на этом самом месте тебя убью, на части раздеру.

Цыганка поняла, кивнула и по подкладке юбки шарить стала. Долго возилась, вытащила кольцо, отдала его мне, сердито посмотрела и, уходя, закричала:

— Жишь, жишь, пропадешь как тень, полетишь как сорока.

2

Проводили меня неплохо. Сабантуй устроили. Букет вручили. Лаборанты туш пропели. Кто-то проигрыватель притащил — Вертинского крутили. Танцевали.

Тухманский гитару приволок. Спел в мою честь романс — «Не уходи, побудь со мною».

Спиртягу глушили как молодые. Ели бутерброды и свежие пражские пирожные, у «Литвы» купила, в кулинарии…

Сомов отличился — танцевал-танцевал со своей старой пассией, Пролеткиной, а потом вдруг за горло схватился, посинел весь и прохрипел: Вызовите скорую, не могу дышать…

А скорая долго приехать не могла — гололед сегодня жуткий. Так он тут у нас и хрипел целый час. Валидол жевал. После отъезда скорой не пили больше и не танцевали. Испугались старички. И как будто подобрели.

Скребнев молчал. На меня ни разу не взглянул. Даже рожу не скривил. Тяжело вздыхал. Может, о сыне думал.

Жуткая история. Десять лет назад весь университет только об этом и говорил, потом забыли, как все забывают. Сын Скребнева, Борис, доцент на кафедре истории КПСС, обедал со своей женой Аллой у тестя, профессора той же кафедры. Пластуна. Алла торопилась, поела-попила и на пару свою побежала, а мужа и отца оставила за столом. Показала после, что они заливную рыбу ели и обсуждали кафедральные дела. После того, как она ушла, что-то там, в квартире, произошло.

Примерно через два часа сосед домой пришел, доцент Синицын, и услышал из-за стены глухие стоны и звериное как будто рычание. Синицын вышел на лестничную клетку и ухом к двери квартиры Пластуна припал. И тут же отпрянул, потому что — расслышал крики дикие и неестественые кошмарные звуки. Начал, натурально, в дверь стучать. Никакой реакции. Пошел к себе и милицию по телефону вызвал. Милиция приехала, но долго роскошную университетскую дверь ломать не решалась. Потом все-таки сломали, ворвались… Все в квартире было сломано, разбросано. Старинный буфет повален, драгоценный мейсенский столовый сервиз на двенадцать персон с голубыми тарелками, супницей и этажеркой вдребезги разбит. В телевизоре торчала лыжная палка. Все грамоты Пластуна, на стенах в рамках развешанные — на полу валялись изодранные, собрание сочинений Ленина — в ванне утоплено. По воде седые волосы плавали…

Борис сидел на полу, у него на коленях лежал еще живой профессор Пластун. Борис грыз профессора как волк. На груди выгрыз кусок плоти с кулак. На вошедшую милицию даже внимания не обратил. Рычал и жадно чавкал, до легких и до сердца добирался. Позже, в дурдоме поведал сын Скребнева врачам, что он оборотень, как и все преподаватели их кафедры.

Бориса в Кащенко отправили, а Пластуна сразу же прооперировали, но не спасли.

Удушкин расчувствовался.

Танцевал со мной, дифирамбы пел, даже Георгия, неизвестно зачем, расхвалил. Жаловался на возраст и бедность. Сообщил, что его злые люди оговорили. Тогда как раз объявили, что в Музее землеведения все лучшие экспонаты пропали. А Удушкин там пятнадцать лет директором был. Под его мудрым руководством и крали камни. Дарили почетным гостям. И удушкинским бабам перепало. И хотя домашнюю коллекцию он еще до перестройки продал, от тюрьмы его только возраст и орден Ленина спасли.

Вспоминал Удушкин Гошу Рабиновича, своего бывшего аспиранта. Совесть его что ли мучила.

С Гошей вот что произошло. Был он в Якутии, на Эль-гоне, в экспедиции. Золото они искали. Организовано было, как всегда, все по-дурацки. Кончилась у гошиного отряда вода. Стали в тайге родник искать. Нашли. И все пили. Геологи, специалисты! Вода была сказочно вкусная. Вокруг родника и палатки поставили. Вечером — недомогание у всех. К утру четыре человека умерло. Лучевая болезнь. Прямо у родника рядом с кварцами браннериты после нашли. Радиометр у них конечно был, и инструкцию все знали прекрасно, но уж очень пить хотелось. Несколько человек месяца три протянули. Только Гоша прожил еще год. Держался мужественно. В больнице крыл всех матом, врачи морфий экономили.

И, хотя Удушкин тогда маршруты для гошиной экспедиции визировал, все на Гошу свалили.

Тухманского я даже пожалела. Выглядел он плохо. Пел неважно, гитару уронил. Тоже, за семьдесят. Губы — как жабья кожа, зрачки трясутся. Кашлял долго, прослезился. Взял меня за рукав, отвел в сторону и дунул в ухо: Прости, Марина! Ничего говорить не буду, ты все знаешь, прости…

А по впалым щекам слезы текут.

Пролеткину весь вечер распирало — хотела мне наверное что-нибудь мне такое залепить, погорячее, но сдержалась, а, когда прощались, тоже разревелась. И я с ней вместе. Сколько лет враждовали… А делить-то нам было нечего. Электронный микроскоп последние два года у меня все равно без дела стоял.