Москитолэнд — страница 34 из 42

– Я не так часто смотрю этот сериал, – говорит Бек, – но цыпочка, похоже, ходячая катастрофа. – Люси на экране размазывает шоколад по рубашке. – В общем, не понимаю, в чем прикол.

– Ну это такой… сексуальный фарс?

Обескураженный Бек смотрит на экран. Теперь у Люси полон рот конфет, будто у бурундука, запасающегося на зиму.

Шоколадный бурундук.

– Это, типа, сексуально? – Бек ставит телефон на зарядку и кладет на тумбочку.

– Ну да, я тоже не до конца понимаю. Наверное, в пятидесятые большинство девушек исключительно расхаживали с книгами на голове и пекли пироги. Ну и, полагаю, коленки тогда считались сексуальными.

– Коленки?

Я киваю:

– И Люси частенько ими сверкает… коленками.

Бек пересекает комнату и тянется к выключателю:

– Тебе свет не нужен?

Я качаю головой, зеваю и поджимаю под себя ноги. В темноте он садится рядом, и мы вместе смотрим на забытое искусство Люсиль Болл, пока я изо всех сил сдерживаюсь, чтобы не наброситься на Бека с поцелуями.

– Ты когда-нибудь замечала, что в номерах всех мотелей пахнет одинаково? – спрашивает он.

Ну точно, они бы с мамой поладили.

– Башмачками моли, – говорю я.

– Что?

– Мама в молодости путешествовала автостопом по Европе.

– Ух ты, правда?

– Она британка.

– Ого.

– Ого-ничего. Это по-прежнему круто.

– Ну да. В смысле, конечно. Круто.

– В общем, она останавливалась в куче хостелов и говорила, что все они пахли одинаково. Башмачками моли.

Бек принюхивается:

– Да, именно ими.

Уолтер храпит, как товарный поезд, но мы слишком уставшие для смеха.

– Кстати о мамах, – вздыхает Бек. – Я своей рассказал. По телефону. Только что… то есть вот недавно.

На осмысление его сбивчивой речи уходит пара секунд.

– Ты рассказал ей, чем занят? О Клэр и об остальном?

Он кивает.

– А она что?

– Она… – Уолт с кряхтением переворачивается во сне, и Бек, пробежав пальцами по мокрым волосам, понижает голос: – Она сказала, что я совершаю огромную ошибку, бросая учебу. Сказала, что я должен вернуться домой. Она много чего сказала. А знаешь, чего она не сделала? Не спросила, как там Клэр.

Его боль видна даже в тусклом свете телевизора.

– И что дальше?

– Не знаю. – Бек пялится на Уолта, качает головой и вновь поворачивается к экрану. – А я ведь видел ее.

– Свою маму? Когда?

– Нет, не… забудь. Это глупо.

Я смотрю на него, жду продолжения. И Бек продолжит – мы оба это знаем. И вот, спустя почти минуту…

– Я видел Клэр, – говорит он. – Выходящей из туалета в «Закусочной Джейн».

– Что?

– Не настоящую Клэр. И я не о том, что та девочка была на нее похожа, совсем нет. Но когда она вышла и я увидел ее глаза…

Похоже, жизнь любит подкидывать яркую концовку, когда ты уже забываешь, что вообще был частью анекдота. Кажется, меня сейчас стошнит.

– …полные чертовой боли, понимаешь? Она была раздавлена. Этим гребаным миром.

Голос Бека и озаренная голубым сиянием комната исчезают, и я чувствую все это – тяжесть гребаного мира, чертову боль.

«– Я закричу».

– А я расскажу о тебе».

– Мим? Ты в порядке?

«Я ощущаю на себе его взгляд, как он скользит по волосам и вниз по телу, задерживаясь в неподобающих местах…»

– Мим?

«…и впервые за долгое время я чувствую себя беспомощной девчонкой.

– А ты красивая, знаешь».

– Неправда, – говорю я, не знаю, насколько громко.

«– Ты слишком хороша, – шепчет он, склоняя голову ниже».

– Я не хороша, – протестую. – Совсем нет, Изабель.

– Хороша, Мим, – отвечает голос прохладный, как фонтан, и утешительный. – Еще как.

«Ничего не случится».

– Мим, посмотри на меня.

«Ничего такого, чего сама не захочешь».

– Посмотри на меня.

Я открываю глаза. Или глаз. И меня тошнит от этого, от всех моих странностей, от моего ограниченного восприятия, как будто недостаточно, что я вижу только половину мира, нужно, чтоб это была еще и худшая половина.

– Мим, – шепчет Бек.

И никогда прежде я так не наслаждалась звучанием собственного имени.

– Привет, Бек.

Теперь его лицо в фокусе, а за ним – знакомый запятнанный потолок. Каким-то образом я оказалась на полу – голова на коленях Бека, его руки на моем затылке. И такого вот взгляда я раньше не видела ни у него, ни у кого другого. Полного ярости, огня и верности.

– Я знал, – шепчет Бек, качая головой. – Понял, когда ты назвала его Пончоменом.

Мы еще долго-долго сидим-лежим вот так, на полу. И не разговариваем. Нет нужды. Сон подступает, и я сдаюсь. Потому что, отключившись от мира, я все еще буду чувствовать Бека. В какой-то момент он переносит меня на кровать и устраивается рядом. Это не кажется странным, хотя, наверное, должно бы. И не кажется неправильным, хотя наверняка должно. Я сворачиваюсь клубком, кладу голову ему на плечо, Бек обнимает меня рукой, и клянусь, когда-то мы были единым целым, суперконтинентом, разделенным миллионы лет назад – прямо как мой научный проект в пятом классе, – а теперь вновь соединившимся в некой калейдоскопической Новой Пангее.

– Я Мадагаскар, – говорю сонно.

– Кто ты?

– Я Мадагаскар. А ты Африка.

Бек сжимает мое плечо, и… думаю, все понимает. Бьюсь об заклад, что понимает.



Меня будят острые углы моего мозга – мысль более навязчивая, чем сон.

– Бек, – шепчу я.

Понятия не имею, который час и долго ли мы спали.

Телевизор все еще включен, за окном темно.

– Бек. Ты проснулся?

Я чувствую, как клокочет в его груди, когда Бек прочищает горло.

– Да.

И на мгновение я вдруг остро осознаю свою молодость и сопутствующее ей безрассудство. Осознаю тьму и те возможности, что она дарует. Осознаю нашу уютную близость, его запах и то, что мы вместе. Но мои острые углы куда настойчивее безрассудства молодости, возможностей тьмы и даже уютной близости Бека.

– Я решила, что ты меня бросил.

– Что?

– Вечером, когда вышла из душа. Вас не было. Тебя и Уолта. И я подумала, что вы меня бросили.

Тишина. Я уже гадаю, не уснул ли он, когда Бек отвечает:

– Мы не оставим тебя, Мим. Не так.

– В смысле «не так»?

– В смысле… грубо и молча. – Он снова прокашливается. – Жидкое прощание ты точно получишь.

И тогда я понимаю, что испытываю. Точнее, чего не испытываю. Вспоминаю наш ночной разговор под звездами в кузове Дяди Фила и все понимаю.

– Ты ведь знаешь, что это не увлечение, – говорю, прижимая голову к руке Бека – хочу, чтобы он чувствовал мои слова.

– Знаю.

– Совсем нет.

Я знаю.

«Скажи ему, Мэри».

Это глубоко, реально и чертовски старомодно. Это бастион страсти, это катастрофа… и смертельное столкновение нейронов, электронов и волокон – мой цирк странностей, слившийся воедино и распавшийся в огненной вспышке. Это… даже-не-знаю-что… моя коллекция блестяшек.

Это любовь.

Вслух я ничего из этого не говорю, но не потому, что боюсь. В объятиях Бека я, возможно, больше никогда не изведаю страха. Я не говорю, потому что не обязана. Он и так все видит.

Матрац колышется, когда Бек откатывается в сторону, подальше от меня, а потом вдруг нависает сверху. Мы пялимся друга на друга. Молча, не шевелясь. Я жадно впитываю зелень его глаз, черноту синяка, остроту носа, щетинистость подбородка. Впитываю густоту и умеренную дикость бровей.

И чувствую движение прежде, чем все происходит.

Бек наклоняется, медленно, и целует меня в лоб. Совсем не мельком, а нежно, с грустью, радостью и всем тем, что есть между нами. Потом его губы исчезают, а шероховатость щетины ощущается еще долго. Его дыхание терпкое, приятное – так может пахнуть в лыжном домике или в ночном джаз-клубе. И пока я представляю, что испытаю/унюхаю/распробую, если он прикоснется губами к моим губам и опустится сверху всем весом, дабы навеки соединить Мадагаскар и Африку, Бек шепчет ответ на вопрос из прошлой ночи:

– Я слишком взрослый для тебя, Мим.

Еще один поцелуй в лоб, на сей раз мимолетный, и он отстраняется. Встает с кровати. В полумраке наблюдаю, как он подходит к дивану и ложится. Вот и все. Игра окончена. Бастион страсти пал, вокруг меня обломки, руины руин.

А потом, обронив всего два слова в тишине запятнанной комнаты, Бек восстанавливает бастион:

– Пока что.

35. Улица обоняния

5 сентября, утро


Дорогая Изабель.


В первом к тебе письме я заявила, что не способна на умиление. И это правда. В обычное время ты даже можешь называть меня неумилимая. (О боже, называй, а?) Но сегодня утром я ощущаю непривычную для себя живость. Бодрость. Всякие типичные для ранних пташек штуки и, да, даже немного умиление. И вот, воспользовавшись этой редкой утренней энергией, я перечитала некоторые из предыдущих своих посланий и хотела бы по горячим следам предложить несколько поправок. Надеюсь, ты не против. Собственно…

Поправка первая. В отношении этих поправок я только что сказала «надеюсь, ты не против». Но на самом деле мне все равно. До вручения адресату письмо принадлежит автору. Я вношу поправки, так как имею право, независимо от того, возражаешь ты или нет. (Ба-бамс.)

Поправка вторая. 1 сентября я написала о боли: «…знаю: лишь она стоит между мной и самой жалкой разновидностью человека – Безликими». И хотя боль и правда не дает мне стать Безликой, я беру назад слова о том, что эта разновидность «самая жалкая». Будь уверена, из всех презренных качеств, свойственных человечку, самое жалкое на сегодня – это пытаться быть тем, кем не являешься. (Точно знаю.)

Поправка третья. 2 сентября я писала: «Не уверена, что богатое воображение так уж заслуженно нахваливают». Более того, я там жаловалась на это тяжкое бремя. Но я долго размышляла, и в свете последних событий хочу, чтобы ты проигнорировала все написанное мною о воображении. Свое я бы не променяла ни на грамм практичности.