Черт, готовься.
До связи,
Мэри Ирис Мэлоун,
твоя старшая сестра
41. За кулисами
Стоит войти в комнату «22», и мамин силуэт приковывает все мое внимание, как и в тот роковой День труда ровно год назад. Она сидит в кресле – спиной ко мне, лицом к окну. Снаружи закатывается солнце. Его нежные лучи окутывают маму зловещим сиянием, еще более жутким оттого, что ничего другого в комнате они будто и не касаются. Рядом с креслом на журнальном столике стоит CD-проигрыватель. Когда песня заканчивается, диск свистит, жужжит, и мелодия начинается заново.
Элвис на повторе.
Дерьмо.
Это плохо.
– Что ты здесь делаешь? – спрашивает мама, не оборачиваясь.
Голос кажется неисправно сорванным. Мне даже не нужно напрягаться, чтобы вспомнить, когда мы виделись в последний раз. Вечером, когда она сидела рядом с папой. Вечером, когда звучала односторонняя речь. Губы немеют, со лба течет, руки сжимаются. Я на сто десять процентов не готова. И мой ответ настолько прост, что даже я сама вздрагиваю:
– С Днем труда, мам.
Любимые кроссовки несут меня к ней. Тени переливаются, пока я иду, из коричневого в синий, затем светлее, затем темнее и снова светлее.
– Мэри, ты зря пришла.
– Ив, – раздается из ниоткуда голос Кэти. Я только через несколько секунд поняла, что она тоже в комнате. – Она проделала долгий путь, чтобы тебя увидеть. Ты даже не представля…
Мама поворачивает голову и обрывает поток одним взглядом. И в этот миг, мой Миг Озарения, я вижу лицо мачехи и понимаю, как ошибалась на ее счет.
Мама вновь отворачивается к окну и что-то шепчет, слишком тихо, чтобы услышать. Я кручу ее помаду в кармане и подхожу все ближе, еще ближе, вот уже могу положить руку на плечо. Мама смотрит мне в глаза, и наконец-то я вижу ее, впервые именно ее, боже, такую, какая она есть, была и будет. Вижу миллионы милей жизни, миллионы жизней в одной, миллионы головных, сердечных и мозговых болей, миллионы ингредиентов в ее глазах. Мамин рецепт: естественная радость и выученная грусть, найденная любовь и потерянная любовь; фейерверки, печенье с предсказаниями, знаменитые рок-звезды, пустые бутылки, истинное сострадание, ложные порывы, опоздания, лунный свет, солнечный свет, быть замужем, быть преданной, быть матерью, быть, быть, быть…
– Некогда я была прекрасна, но никогда он меня не любил.
Киваю, и меня прорывает. От кишечника к сердцу, затем к глазам – один жив, другой мертв, но слезам все равно. Меня одолевает желание рассказать маме о Великом Ослепляющем Затмении и о том, что я уже два года полуслепа, но пока никому не говорила. Я хочу, чтобы она узнала первой. Хочу, чтобы она узнала о каждой минуте моего путешествия, обо всех встреченных по пути людях. Чтобы узнала о Беке и Уолте. Узнала об Арлин и самом Карловом из всех Карлов. Я хочу, чтобы она узнала о Москитолэнде и о нашем ужасном доме, купленном так же дешево, как стоила внушаемая мне правда. Потому что прямо сейчас, пред лицом пустой оболочки, которую я когда-то называла мамой, кажется, что правды уже вообще не существует. Я скучаю по понедельникам в китайском ресторанчике. Скучаю по тому, как мы объединялись против папы. Скучаю по бунтарской Утопии и Реджи. Скучаю по всему, что было прежде.
Скучаю по дому.
Я хочу рассказать ей все это, но не рассказываю. Не могу. Это как пробежать марафон и остановиться за шаг до финиша. И вот я стою. Думаю.
Думаю о том, что сто лет назад услышала из перекошенного рта пузырчатого человека в очереди в банке, или аптеке, или в рыбном магазине – неважно. Слова летят сквозь черную дыру времени и пространства, мимо каждой звезды, луны и каждого солнца каждой галактики во Вселенной, чтобы в итоге прибыть к адресату: планета Земля, США, Огайо, Кливленд, Реабилитационный центр «Гора Возрождения», комната 22, уши Мим.
– Бог ошибся? – спросила я.
– Нет, – сказал Пузырчатый Человек, улыбаясь как дурак. – Ему просто стало скучно.
С того момента я часто гадала, каков же Всевышний в гневе. И теперь знаю ответ. Вижу его в лекарственной слюне, стекающей по подбородку моей некогда молодой матери. В количестве обученного персонала, что за ней ухаживает. Я вижу ответ в деревенских мотивах, насквозь пропитавших эту жуткую «Гору Возраждения», и да, теперь я знаю, что создает Бог в гневе – людей со склонностью к пустоте. Не изначально пустых, как Дастин, Калеб или Пончомен, а пустеющих со временем. Людей, которые когда-то были полными. Которые жили, мечтали и, прежде всего, переживали о чем-то, о ком-то. И вот в таких людях он оставляет заклепку, чтобы потом – пуф, выпустил, закрыл – превратить их в Огромное Пустое Ничто. Я знаю это наверняка, потому что прямо сейчас это Огромное Пусто Ничто пялится мне прямо в лицо.
– Мэри, – шепчет оно.
Я беру маму за руку – впервые с того рокового Дня труда где-то между бунтом и заурядностью. И плачу, глядя в окно и надеясь, что она не скажет того, что, как я уверена, собирается сказать.
– Прости, – шепчет она между всхлипами. – Я не хотела, чтобы ты видела меня такой. Прости, мне так жаль.
– Все хорошо, мам. – Слова вываливаются уродливыми гнусавыми булыжниками, и я обнимаю маму так крепко, как не обнимала никого и никогда. – Все хорошо, – повторяю, потому что, если продолжу это говорить, возможно, так и будет.
«Все хорошо все хорошо все хорошо».
Я опускаю голову маме на плечо и смотрю в затемненное окно, почти ожидая, что вдалеке сейчас распустится фейерверк. Боже, вот это была бы штука из Штук. Или нет, но все хорошо. Сегодня такой же День труда. И мы бунтуем, только иначе.
А потом Кэти тянет меня за руку.
– Пора, – шепчет она и идет к двери.
Я киваю, целую маму в лоб, поворачиваюсь и тут вижу туалетный столик – не тот самый, но очень на него похожий – возле кровати. Темного дерева, с вытравленной тут и там виноградной лозой, столь популярной в свое время. И хотя задняя стенка достаточно невысокая, прикрепленное к ней зеркало тянется до самого потолка, возвышаясь над комнатой, будто завоеватель. Я подхожу ближе и вижу тоненькую трещину, рассекающую зеркало сверху донизу. Затем встаю точно по центру, и каждая половина моего лица оказывается по ту или другую сторону трещины.
Правая сторона Мим и Левая сторона Мим.
Мим, разделенная пополам.
Мое отражение – бессмысленная смесь просроченных ингредиентов: исхудавшее, незнакомое, опытное, тоскующее, повзрослевшее, измученное… перечислять можно бесконечно. Правый глаз почти закрыт. Молния, повторяя линию трещины, тянется вниз, вниз… и я вдруг замечаю, что толстовка у меня самого глубокого, грязного и насыщенного оттенка крови.
Вспышка. Правая сторона Мим поворачивается к Левой стороне Мим и задает ох-как-много вопросов. Опираясь рукой на столик, я вспоминаю свой недавний сон: старые ноги, шепот, отражение наших лиц. Маминой полки для косметики здесь нет, но сама косметика есть. Духи, румяна, подводка, тональный крем. Все, кроме…
Вытаскиваю из кармана джинсов боевую раскраску и верчу меж пальцев. Как и я, она изменилась за это путешествие, стерлась почти до основания. Но в последний раз я не закончила рисунок, так что немного помады осталось. И я знаю, как ей воспользоваться.
Размашистым шагом пересекаю комнату и встаю между мамой и затемненным окном. Опустив голову, гляжу на ее ноги все в тех же старых хлипких тапочкам – рядом с моими, все в тех же старых хлипких кроссовках. Так много общего…
Я снимаю колпачок, выкручиваю помаду, и, точно феникс, восстающий из пепла, она всплывает, готовая потрудиться. Кэти молча ждет у двери, не пытаясь меня остановить и не подгоняя.
– Ты выглядишь иначе, – шепчет мама.
Я совсем не ожидала, что она заговорит, так что слегка теряюсь.
Поднимаю глаза и отвечаю на мамин взгляд:
– Я подстриглась.
Она качает головой и тянется к моему уху:
– Ты выглядишь как моя Мэри.
Слезы льются градом. А перед глазами новая картинка: мой пузырек «Абилитола», истинный талисман разочарования, уютно устроившийся на дне рюкзака. Я уже несколько дней не поклонялась ее величеству Привычке и все же чувствую себя Мим, как никогда прежде.
Я вытираю глаза, одну руку кладу маме на плечо, а между большим и указательным пальцами другой сжимаю помаду и наклоняюсь:
– Я кое-что тебе покажу…
Мама слегка улыбается, и я тоже, вспоминая свой первый и последний макияж. Я крашу ее губы, равномерно, аккуратно, чтобы не пропустить сложные уголки и не выйти за контур. Она смотрит на меня полными не-знаю-чего глазами… удивления, наверное, признательности, смущения, любви. Всего, всего сразу.
Закончив, я отступаю и любуюсь своей работой. Это по-прежнему лишь тень прежней мамы, но появилось что-то, чего минуту назад не было: проблеск молодости или слабое сияние в глубине глаз. Мелочь, но такая важная.
– Взгляни на себя. – Я улыбаюсь и плачу. – Ты прекрасна.
Затем целую маму в лоб и киваю Кэти. Но прежде чем выйти из комнаты «22», я ставлю пустой тюбик от помады на ее новый туалетный столик, на его законное место.
42. Начать заново
Я вслед за Кэти выхожу на улицу и надеваю авиаторы Альберта.
– Только сейчас поняла, насколько там было темно, – говорит Кэти.
«Метафора», – думаю я.
– Хочешь чего-нибудь китайского, Мим? Умираю с голоду.
Пустая бумажка из печенья с предсказанием всплывает перед глазами, но прежде, чем я успеваю ответить «нет, спасибо», в голову приходит кое-что поважнее.
– Нигде не видишь Бека или Уолта? – спрашиваю я, оглядываясь по сторонам.
Кэти роется в своей гигантской сумке:
– Проклятие. Кажется, я забыла ключи на стойке. Подождешь минутку?
Она возвращается в здание, а я шарю глазами по лужайке. Затем перехожу к парковке, и мое бедное сердце – и так уже оставившее часть себя в комнате «22» – ухает на дно. Дядя Фил, верный ржавый синий пикап, исчез.