— Конечно, люди! — твердо ответил князь. — Зверь в жизни не полезет туда, куда ему лезть не надо. Садись, говорю тебе! Северин! Вино! Кубки!
Северин бесшумно подал вино, заметил горевшую с ночи свечу, загасил ее. Покачал головой: не бережет себя князь. До всего ему дело есть, за всех болеет! Кого украли, кто исчез… Давно ли, кажется, носил Северин на руках княжича — маленький теплый комок… Ну точно воробей! А когда княжич улыбался, у Северина дрожал подбородок. Он мог расплакаться от умиления. И сейчас Северин был готов заплакать из-за того, что князь так губит себя.
— Нет, князь, о разном мы толкуем… И не по душе мне такая жизнь…
Но не успел печатник закончить фразу, как Северин затопал ногами и закричал на него:
— А ты не перечь! Слушай, что тебе говорят! Пойми, кто говорит! Князь Острожский тебе это говорит. Он мог бы по балам развлекаться, райских птичек есть, а он о нас думает. Ночами не спит. Если б не князь, нас давно ляхи или татарва вырезали бы. Не перечь ему, а то я тебя своей рукой…
Князь засмеялся:
— Извиним Северина. Он меня нянчил. А ты, Северин, гостя не обижай.
— Пусть слушает правду! — сказал Северин. — Князь — это родина. Это наша земля. Наша вера. Скажет князь на бой идти — пойдем. Потому как, кроме князя, сказать это некому. Да и не послушаем мы никого другого…
Северин налил в кубки вино и вышел. А Федоров поднялся, подошел к князю:
— Хорошо он о тебе сказал. Лучше и не скажешь. Ну что ж, каждый из нас делает свое дело, как умеет, как понимает. Ты пушки льешь, замки укрепляешь, я друкарни строю… Давал мне гетман Ходкевич земли. Мог я и свою дружину завести. Пусть сначала маленькую. Со временем больше бы стала. А в том, что сражения я умею выигрывать, ты сам убедился. Кто знает, как далеко завело бы это умение, если бы занимался я войной, а не книгами. Но я, князь, выбрал другой путь. И себе и друзьям я желал свободы, воли. А свободен только тот, кто сам себе и князь, и царь, и бог. Кто под чистым небом ходит и под ясными звездами. И у кого не кружится голова, когда он смотрит вверх, в небо. Свободным хотел я быть. Не сумел стать. Все равно приходилось служить, исполнять чью-то волю. Царя Ивана. Твою. Гетмана Ходкевича.
— Вот ты как заговорил! А ведь ты, поди, друкарь Иван, свысока на меня глядишь?
Звякнула золотая цепь на его груди. Это Константин рванул ее правой рукой.
— Я сказал, князь, то, что думал.
— Все ли? Или только часть?
— Только часть. Но истинную.
— Куда пойдешь, если завтра со двора прогоню?
— Мир широк.
— Итак, царь Иван тебя не устроил. Гетман Ходкевич — тоже. И князь Острожский не подошел. Кто же еще остался? Александр Македонский и Цезарь померли… Крымскому хану и турецкому султану русские печатники будто ни к чему… А как насчет римского папы?
— Я с ним не знаком.
Князь захохотал. И смеялся долго. Может быть, его и вправду слова печатника насмешили?
— Не знаком, говоришь? Ладно, при случае пошлю тебя в Рим с письмом. Чтобы вы с папой друг на друга поглядели. Ко взаимному удовольствию и недоумению. Между тем в Риме тобой интересуются. Не знал? То-то! А я-то знаю. Вот и не на равных мы с тобой. Ну что ж, пора и поспать. Не так ли?
Печатник возвратился домой. Гриня нигде не было. Исчезло и с десяток книг. Неужели сбежал?
Старик сел на табурет, уронил голову на стол и уснул.
А князь Острожский и не думал отдыхать. Он распекал фискала Данилку за то, что тот переусердствовал.
— Зачем папежника утопили?
— Так он ведь разболтал бы, что его пороли.
— И пороть не следовало.
— Княже! Твою волю пытались угадать.
— Мою волю не тебе угадывать. А усердствовать надо с умом. И любое слово мое исполнять точно.
— Так он же повсюду свой нос совал. Когда мы следили за капюшонами, он к дому печатника прокрался.
— Ну и что же? Вот сделать так, чтобы он сам себе шею сломал, — это другое дело. А теперь мы так и не узнаем, зачем пожаловали к нам капюшоны.
— Узнаем. Все узнаем. Только прикажи!
— Ладно, — сказал Константин. — Иди. Наказать не накажу, но и награждать не стану. И действовать надо с толком. Мы с тобой еще не знаем, кто опасней — капюшоны или печатник.
И Острожские бывают щедрыми…
Минул год. Опять приехал в Острог Иван Вышенский. Крутой лоб, спускающиеся на плечи волосы, колючие глаза. Порывистый, быстрый, непоседливый. Но почему-то казался он уже старцем. Правда, старцем с телом юноши. Или же юношей с головой старца.
— Ну, весело ли живется тебе в афонской пещере? — спросил Острожский. — Не сыро ли?
Но Вышенский не улыбнулся шутке князя. Он был серьезен, торжествен и строг, точно догадывался, что в будущем ему предстоит стать тем самым неистовым Иоанном, странником, «реченным Вышенский», который своими памфлетами укоротил век не одному иезуиту и ревностному католику, его слово будет сотрясать троны. Послания Вышенского станут переписывать от руки и на Украине и в России, читать их вслух на сельских сходах.
И даже в Остроге одно из них напечатают по личному распоряжению Константина.
— Князь! В Афоне я побывал, но еще не в отшельниках. До пещеры дело не дошло. Да на сердце неспокойно. То, что вы издали Библию, — хорошо. Держал в руках, радовался.
— А круглую башню заметил? Хорошо перестроили. И бойницы сделаны — со скосом внутрь. Из аркебузы пушкаря не подстрелишь. Приступом не взять.
— Крепости берут не только приступом, князь! Их берут и изнутри. Бьют в спину защитникам.
— Если защитники доверчивы или глупы.
— Сколько мудрых голов не сумели распознать измену! Ты, княже, делай, как тебе твой ум и совесть велят, а я считаю, что вера крепче башен. Ее приступом не возьмешь.
— Нужны и Библия и башни. Много Библий и много башен. Да и не взялся ли ты, Иван, поучать меня? Рановато.
— Не поучаю я, князь. Предупреждаю. Московский великий князь Иван не избран на престол в Кракове, и сына его туда не больно кличут. А Баторий папежник. И собрался долго жить.
— Ничего, — ответил князь, — разберемся и без московского царя.
— Может, и разобрались бы, да ведь тебя, княже, после Батория на престол не позовут.
— А если я сам приду и сяду?
— Не пустят. Не уповай, князь, на башни и пушки. Построй новые церкви.
— И церкви построю. И пушки отолью. И Библии издам. Кстати, о печатнике Иване. Уезжает он.
— Куда? Уж не назад ли в Москву?
— Пока не в Москву. Во Львов. Пробует свою друкарню открыть. Но дело у него не пойдет — денег нет. А сегодня без денег человек — не человек.
— Ах, — сказал Вышенский, — не выкладывается у него жизнь! Жаль человека.
— Да и помочь ему нельзя: кусает руку дающую. Служить не хочет. Подавай ему школы! Да еще не при церкви, а отдельно — свободные академии.
— Может, он безбожник?
— Тебе лучше знать. Вы же в друзьях ходите.
— Особой дружбы нет, — сказал Вышенский. — В мой прошлый приезд до петухов разговаривали. А в Афоне гостил он у меня. Понравилось ему. Говорил, что древние греки выбрали хорошее место для своей родины. Записывал греческие песни. На море ездил, с рыбаками подружился. Одно мне не по душе: читает поганские догматы Аристотеля, Платона и прочих. И читает с удовольствием!
— Он и сам пишет. Мои фискалы в его отсутствие все бумаги перерыли. У него написано о московской победе на поле Куликовом над Мамаем. Князя Дмитрия хвалит за то, что он среди сермяжных ратников сражался. Для князя Дмитрия мог бы найти слова и получше. Не сами же сермяжные ратники пришли на поле Куликово. Их привели. Да и о боге, который послал русским победу, не грех было упомянуть. Правда, в своих предисловиях он бога поминает. И часто. А школы ему подавай свободные.
Вышенский нахмурился. Заходил по комнате — от окна к двери, от двери к окну.
— Помог он мне выиграть битву с татарами. В этом деле он разбирается. Многих научить может. Хотел его щедро наградить, а потом рассердился: даже не подошел ко мне, не поздравил. Будто не моими пушками он командовал… Да вот и он сам. Заходи, печатник. Мы как раз о тебе говорили.
Федоров вошел. Поклонился князю. С Вышенским они обнялись. Вышенский остро, тревожно вглядывался в лицо печатника. Новые морщины, еще больше опустились уголки рта — едкий взгляд Вышенского все это отметил.
А Федоров улыбался. Но и он заметил, что Вышенский изменился, возмужал. Греческое солнце вызолотило его лицо. Но в глазах появился тревожный блеск и настороженность — верный признак того, что юность и доверчивость миновали.
— Рад тебя видеть, — сказал печатник.
— И я тебя.
— Ну, а я рад вас видеть вдвоем, — заключил князь. — Всегда бы так. Северин! Мне и печатнику вина и яблок для Вышенского.
— Да, вина не пью, — кивнул Вышенский. — Князь шутил: спрашивал, не сыро ли в пещере. Я ответил, что пока только послушник. Но стану и отшельником. Это ты правду сказал, князь. Надену клобук, чтобы отпугивать бесов и стыдить модников, волосы отпущу до пояса, чтобы на меня дамы не обращали внимания.
— А зачем тебе это? — спросил печатник. — Неужто сам себе не веришь? Боишься соблазнов?
— Соблазнов я не боюсь. Но только аскет, свободный от мирской суеты, корыстных забот, способен думать чисто и свободно. Согласен?
— Мы об этом говорили еще на Афоне. Боюсь я свободы от мирских забот. Живем-то мы в миру, а не на небесах.
Князь пригубил вино. Отпил из своего кубка и печатник.
— Ну, не говорил ли я, что он безбожник? — спросил князь. — Итак, все же едешь?
— Вещи уложены.
— Отпустим с миром? — Князь обращался уже к Вышенскому.
— Надо бы, князь.
— Мне жаль, что ты уезжаешь. Возьми четыреста экземпляров Библии. Продашь во Львове. Это тебе моя помощь. Больше не дам, но четыреста книг — твои.
— Спасибо! — сказал печатник.
— Когда в дорогу?
— Завтра.
— Значит, хочешь все сам? Без приказа, без князя, без черта и без дьявола?
— Да, князь, хочу сам. Открою большую друкарню и русские школы.