«Что будем делать завтра?» — спросит, прощаясь, Пилипович.
«Завтра? Жить!» — ответит печатник, хотя не вполне представит себе, с чего надо начинать завтрашнее утро.
А утро началось с дел скучных. Надо было заплатить проценты по прежним займам, заказать два печатных станка, кассу и набор шрифтов, расплатиться с цехом столяров — цеху были заказаны станины печатных прессов. Наконец, отнести письмо из Кракова львовскому старосте и получить еще денег в счет аванса за пушку, сверх того, что уже было взято в Кракове. Эти деньги пришлось разделить поровну с сыном, который недавно открыл собственную переплетную мастерскую, но похвастаться заказами не мог и все еще надеялся на помощь отца.
Два десятка злотых досталось и на долю домовладельца.
И тогда настал черед заняться Гринем. Он опять захандрил. Дитя своего века — нервный и изнеженный, — Гринь дважды в день менял батистовые рубашки, помадил волосы и тоскливо глядел за окно, будто именно там должно было свершиться нечто, что наполнит жизнь Гриня смыслом. Впрочем, Гриня несколько развлек прыщ, вскочивший у него на щеке. Гринь провел часа полтора перед зеркалом — присыпал прыщ толченым мелом и даже закрашивал итальянским карандашом.
— Свинья я! — сказал вдруг Гринь.
— Это почему? — поинтересовался печатник.
— Свинья, и все тут! И ты это знаешь, пане Иван, и я это знаю, и все это знают. Душа у меня гнилая. Что делать? Таким уж на свет родился. Может, в детстве плохо меня пеленали и простудили бедную детскую душу. Не сплю я по ночам. Все о себе думаю. Плохого я о себе мнения, пане Иван.
— А ты спи. Спи крепко, как и подобает молодым. Душа постепенно и выздоровеет.
— Не выздоровеет. Знаешь, за что я сам себя не люблю? За то, что даже предателем, таким, как следует, стать не сумел. Убежал к Мамоничам, побыл там, а потом вдруг совесть меня замучила… Назад вернулся. А сейчас сижу и думаю: гублю я во Львове свою жизнь, у Мамоничей мог богатым человеком стать. Что же мне, назад бежать? Как жить с такой душой?
Вправду, как жить с такой душой? Откуда у сильных, крепких отцов берутся вдруг такие дети? Ведь сам Гринь был сыном рано умершего ловчего[25] гетмана Ходкевича. Федорову рассказывали, что ловчий этот однажды выбил дух из разудалых дорожных грабителей — стукнул их друг о дружку лбами, и дело с концом. Да и погиб ловчий, спасая во время наводнения женщин и детей. Кому-то подарил жизнь. Свою отдал… А какие дети родятся у Гриня? И чему он их научит? Глядеть в окошко? Волноваться по поводу прыщей?
— А тебе самому друзей предавать не доводилось?
— Не доводилось.
— А разве из Москвы ты не бегал?
— Не бегал. Царь Иван провожал меня при отъезде. И перстень на прощанье подарил.
— Где же он?
— Давно продал, хоть и жаль было царского подарка. Так же, как перстень Острожского. Да деньги нужны были. Я тогда князю Курбскому даже итальянские книги свои уступил.
— А где эти книги теперь?
— У князя, наверное.
— Так ведь он помер.
— Когда? — удивился печатник. — Не мог он помереть.
— Как же не мог, когда помер. Уже и похоронили. Ты, наверное, тогда в Венах и Краковах танцевал.
— Эх, Гринь, пропадешь ты в жизни! Схватит тебя однажды какой-нибудь разбойник за горло, а рядом не найдется ни одного друга, кто пришел бы на твой крик… Завистлив ты и недобр. Наверное, зависть и злоба эта от слабости. Умер Курбский — так и скажи. При чем тут мои танцы в Вене и Кракове? Не любишь ты людей, оттого и не понимаешь их.
— А они меня любят? — обиделся Гринь и ушел. — Они меня тоже не любят! — сказал он уже за дверью, в коридоре. — Мир так устроен: никто никому не нужен и никто никого не любит! Каждый для себя живет!
Печатник вздохнул и сел приводить в порядок бумаги и счета.
Теперь и Курбского нет. Свое отжил. Сказал все, что успел сказать. Точка поставлена. И за этой точкой ничего уже нет. Оттуда уже не крикнешь: «Вы меня неправильно поняли! Сейчас я все объясню…» По слухам, ставшим известными в Кракове, отходит от дел и главный враг Курбского — царь Иван. Он затворился и проводит время в молитвах. Да иногда допускает к себе красавца Бориса Годунова — поиграть в шахматы. Молодой Годунов хитер. И в шахматах мастак. Он умудряется, почти выиграв партию, так ловко подсунуть под удар свою главную фигуру, что тот, кто не знает характера Бориса, может подумать, что он и вправду зевнул, проглядел сильный ход соперника. Царь хватал нарочно поставленную под удар фигуру и радовался, как ребенок. Выиграл! Но как-то раз догадался, что им играют. Схватил доску и швырнул ее в голову Борису. Даже бровь рассек. Так и остался у Годунова, будущего царя, шрам на левой брови. Может быть, так тяжело подействовали неудачи на царя в последней войне? Или же устал бороться с непокорной и трудной для правителя страной… Вчерашние опричники сами стали боярами. И не пора ли заводить новых опричников, чтобы прибрать к рукам вчерашних?
Царю тоже пора уходить из мира. Государство он объединил, но ценой какой крови! Да и Новгород погубил. К Балтике вырваться не удалось. И потомки скажут об этом царе слова гневные и справедливые. Они обвинят его в том, что он подорвал оборонную мощь государства. И потому станут возможными польское нашествие и времена Лжедмитриев.
Печатник понимал, что суд потомков будет строгим и для князя Константина Острожского, лицемерного, мстительного, хитрого человека, который надеялся стать главной для всей Руси фигурой, но не стал ничем. Он так и останется в памяти поколений посредственным полководцем, недальновидным политиком.
Геворк убит. Ходкевич умер. Сын в заботах о собственной судьбе. Лаврин Пилипович стар…
И в такие минуты казалось Федорову, что он безнадежно одинок. Вот только костел иезуитским оком заглядывает в окно. Что ж, пусть глядит. Секретов нет.
Федоров писал. В этой книге печатник хотел рассказать о двух художниках — новгородце Феофане Греке и об Андрее Рублеве. Две идеи, два начала… Мощный, неистовый Феофан и нежный Андрей Рублев. Если оба начала станут органичными для русской культуры и если эта культура будет доступна большинству народа, у Руси появятся свои Данте, Петрарка и Микеланджело…
Федоров писал и о своей жизни, о городе Львове, о Грозном и об Острожском. «Нас с тобой будет судить божий суд!» — сказал князь Константин на прощанье.
«Божий так божий, — думал печатник. — Но не исключено, что и людской». И тогда перед судьями легла бы эта книга, которую он писал и для тех, кто нынче живет на земле, и для тех, кто придет позднее.
Костел заглядывает в окна? Пусть заглядывает.
В один из таких дней к печатнику прибыли с оказией два письма. Одно — от Вышенского, второе — от Дионисия из Острога.
Вышенский в момент написания письма был, наверное, нервен или зол. Буквы прыгали по бумаге, неслись галопом, сбивали строй. Вышенский сообщал, что часто возвращается в мыслях к тем спорам, которые они вели в Остроге, и считает своим долгом теперь написать отдельное послание Федорову о том, что споры между православными, между людьми греческого закона и веры, сейчас неуместны. Время для открытия большого числа академий, в том числе академий народных, еще не пришло. Нужны церкви, а не академии. И пусть народ получает грамоту из рук церкви и запоминает сведения, сообщенные ему с амвона. Это будет укреплять единомыслие народное. И тогда все будут как один человек.
Печатник улыбнулся: Вышенский неисправим. Фанатик. Для него все начинается и кончается церковью.
Письмо Дионисия было совершенно иным. И о нем — отдельно.
В важных делах и дьявол не лишний
Графиня Челуховская не считала себя женщиной робкой или слабой. Но сейчас темная дорога — ни двора окрест, ни огонька — пугала. И на тугом ветру как-то уж очень тревожно, глухо шумел лес. Впереди и сзади кареты ехали вооруженные слуги. Они получали отличное жалованье, готовы были в любую минуту пустить в ход клинки и пистолеты, защищать свою хозяйку с той отчаянной решимостью, с какой вряд ли защищали собственные семьи. Служба есть служба, особенно — щедро оплачиваемая.
Графиня вслушивалась в стук колес и мерный цокот подков — пока все в порядке. Но о дороге, ведущей из замка Челуховских у холма во Львов, шла дурная слава. Случалось, здесь устраивали завалы, грабили и убивали путешественников, жгли кареты. И все же графиня решилась ехать ночью. Ей не хотелось оставаться в замке, воздвигнутом по прихоти и фантазии давно ненавидимого ею мужа. Что за надгробия самому себе? Что за черти в подвалах? В какую странную игру с самим собой и с целым миром играл граф Филипп? Для чего ему это было? Чего хотел?
Лес шумел, стучали колеса, и мерно текли мысли светлой пани Регины. Вот и повидалась она с молодым красавцем и умницей Антонио Поссевино. За таким хоть на край света. Но, судя по всему, сеньор Антонио предпочитал ездить по миру один, не обременяя себя обществом дам.
Увидев надгробие, сооруженное Челуховским для себя самого, сеньор Антонио не вздохнул, не перекрестился. Лишь улыбка слегка тронула его губы. Завидев черта в подвале, потребовал пистолеты. Стрелял точно. Рука не дрожала. А затем, обернувшись к пани Регине, сказал:
— Но можно поступить и проще.
Скорым шагом направился к черту, откуда-то из рукава выхватил стилет. Короткий удар — и в брюхе дьявола, мешковине, набитой опилками, появилось небольшое отверстие.
— Нам ли с вами бояться чего бы то ни было! — сказал Поссевино. — Тем более, что сейчас перед нами обычное чучело. Видимо, граф готовится ко встрече с подлинным дьяволом. Если она состоится, все эти приготовления ни к чему. У дьявола тысяча ликов. Кто знает, какой из них примет он, случайно повстречав графа или же сознательно навестив его? Может быть, это будет мой образ или ваш… Не пугайтесь, нас с вами охраняет крест. Даже мой стилет. Видите — его рукоять в форме креста. Нам с вами свидание с дьяволом не грозит.