– Остановитесь! – заорал Заславский, размахивая пухлыми руками. Но с тем же успехом он мог бы преграждать дорогу горному обвалу…
– Слава тебе, Господи! – дрожащим от благоговейного волнения голосом воскликнул Хмельницкий. – Услышал ты мои молитвы, напустил врагам такого туману в головы. Сами в ловушку пошли! А ну, еще немного, еще… Да чтобы побольше их на нашем берегу скопилось… Так, а вот теперь – пора! – Торопливо перекрестившись, гетман обернулся к казакам, застывшим возле большой жаровни с грудой сухих веток и мелко наколотых чурок. – Сигнал Кривоносу! Живо!
Один казак поспешно сунул факел в толщу растопки, а второй, обмакнув в ведро с водой большой пучок соломы, кинул ее на самый верх. Столб дыма, сначала тонкий, едва заметный, взметнулся в небо, с каждой секундой становясь больше и гуще, клубясь и уходя в светло-голубую вышину…
– Батьку, очнись! – кулак Вовчура больно соприкоснулся с ребрами Кривоноса. – Заснул, что ли, или в ступор впал?! Чего столбом стоишь? Вот он, дым с башни!
Кривонос, стряхнув оцепенение, яростно мотнул головой, протер глаза, словно желая убедиться, что зрение не подвело…
– Дождались! Наконец-то! А ну, хлопцы, обмотайте головы всяким тряпьем, какое сыщется, кожухи – наизнанку! Да поживее! И в сечу! – подскочив к Черту, торопливо потрепал верного друга по шее, впрыгнул в седло, выдернул кривую саблю из ножен. – Орите «Алла», да так, чтобы чертям в аду стало страшно! Бог простит этот грех! За мной, други! На ляхов!
– На ляхов! Алла!!! – раздался дикий тысячеголосый крик.
Раздвигая и сминая кусты, ломая тоненькие деревца, не успевшие войти в силу, из лесу понеслись конники. Улюлюкающий вой, с каждым мигом набирая силу, леденил кровь.
И, словно откликнувшись, ближе к реке тоже зазвучал многоголосый вопль: «Алла!» Из-за южной опушки леса показались крымчаки. Пригнувшись, размахивая саблями, они мчались на коронное войско.
– Другой сигнал! – вскричал Хмельницкий, приплясывая на месте от нетерпеливого возбуждения.
С площадки башни грянул мушкетный залп в воздух.
Почти тотчас раздвинулись поставленные впритык возы, разлетелись наспех сооруженные из веток и жердей загороди, прикрытые травой… Многие сотни мушкетов и пищалей, десятки легких пушек, заряженных картечью, уставились на врагов, беря их на прицел. Поляки и литвины, увлеченные преследованием бегущего, как им казалось, противника, даже не успели осознать свою роковую ошибку. А если бы и успели, исправить ее было уже невозможно.
Оглушительный грохот больно стегнул по ушам, равнину заволокло плотной сизо-серой пеленой. Когда дым рассеялся, взору предстала страшная картина. Груды окровавленных тел неподвижно лежали на траве, а среди них бились в корчах раненые. Те же, которым посчастливилось уцелеть, словно впали в оцепенение: настолько внезапным и ошеломляющим был переход от ликующего торжества к осознанию, что они попали в ловушку, откуда может не быть выхода.
И в этот момент два крупных конных отряда – справа казаки, слева татары – с гиканьем и свистом, выскочив из засады, рванулись навстречу друг другу, замыкая кольцо окружения, отрезая шляхтичей и жолнеров от Пилявки. Началась кровавая рубка, страшная и беспощадная.
– Господи, будь милостив ко мне, грешному! – со слезами на глазах произнес Хмельницкий, перекрестившись. – Ты же знаешь, что не радуюсь я, видя сие кровопролитие! Знаешь, с какой охотой решил бы все споры миром! Ведь не из злого умысла, не ради корысти… Да если бы Сейм согласился вернуть нам права и привилеи, если бы паны не угнетали веру нашу, не притесняли бедный народ… – Голос его, задрожав, прервался. Гетман, махнув рукой, сгорбившись, торопливо пошел к выходу с площадки.
Выговский уже почти сорвался с места, но так и остался стоять, где был. И с его уст, уже приоткрывшихся, не слетело ни единого слова. Что-то подсказало: гетмана сейчас лучше не трогать. Пусть сам успокоится, придет в себя.
– Идиоты! Тупицы!! Быдло!!! – визжал Заславский, брызгая слюной, утратив последние остатки самообладания. – Сами сунули головы в петлю, как последние дураки! Не послушали ни разумных советов, ни прямых приказов! И это – коронное войско?! Як бога кохам, это сброд! Презренный сброд! К дьяблу! Слагаю с себя звание региментария, пусть кто хочет с этими болванами возится… А у меня нет больше ни сил, ни желания. Панове, я срочно еду в Варшаву! Кто пожелает, следуйте моему примеру. Если нет – вольному воля!
И великий коронный конюший, торопливо повернувшись, зашагал к своему шатру, по пути раздавая указания подскочившим слугам.
– Как?! Бросить войско?! Да еще в разгар сражения?! – выпучил глаза один из комиссаров.
– На бога! Спасаться, спасаться! – возопил кто-то. – Скоро здесь будут казаки и хлопы, никому пощады не дадут! Бой проигран, это ясно любому, кто не слеп! Надо уносить ноги!
– Спасаться!!! – в считаные секунды этот призыв усилился многократно, посеяв панику. Шляхтичи и жолнеры, давя друг друга, кинулись к лошадям и повозкам. Они даже не вспомнили свои же собственные слова, произнесенные совсем недавно: что лагерь надежно укреплен и может выдержать долгую осаду.
– Полагаю, пане, нам тоже нужно как можно скорее уехать отсюда! – повысив голос почти до крика, чтобы перекрыть общий гвалт, сказал Конецпольскому Остророг. – Увы, восстановить порядок и дисциплину не в наших силах. Все рухнуло! Матка Бозка, смилуйся над бедной отчизной нашей!
Великий коронный хорунжий кивнул. Его щеки пылали от жгучего стыда, в глазах стояли слезы.
– Проклятый Чаплинский! – всхлипнул он. – Сколько от него горя! Ах, если бы знать заранее…
Глава 40
Упомянутый Конецпольским бывший подстароста чигиринский, находившийся далеко от Пилявиц, продолжал поглощать хмельное в невероятных количествах. В результате сработал принцип «клин клином»: пан Чаплинский вдруг перестал панически бояться Хмельницкого и казаков. Напротив, он ощутил к ним глубочайшее презрение, какое только может испытывать «благородный шляхтич с кости и крови» к людям низкого происхождения. То обстоятельство, что Хмельницкий сам был шляхтичем, благополучно миновало проспиртованный ум Чаплинского.
– Да я его! Пусть только попадется мне, пся крев! – заливался пьяным хохотом пан Данило. – Шкуру буду заживо драть! А потом – на палю!
И снова пил без просыпу, а после выдумывал все новые и новые пытки, которым подвергнет Хмельницкого.
Елена давно оставила надежду хоть как-то вразумить человека, который раньше вскружил ей голову, заставив забыть про любовь к Богдану, порядочность и элементарную благодарность. Даже сил изумляться собственной глупости, проклинать злую судьбу у нее уже не было. Теперь она жила одной лишь мыслью: вернуться к Хмельницкому и снова заполучить над ним прежнюю власть. «Ясновельможная пани гетманша!» – як бога кохам, как звучит-то… И горячо, страстно молилась, чтобы ее план сработал.
– Если все получится, как задумали, я озолочу тебя! – еще раз пообещала она верной Данусе. После чего женщины приступили к делу…
Прислуга в доме была изрядно озадачена и напугана громкими криками и проклятиями, донесшимися из покоев пани. Еще больше испугались лакеи и покоевки, когда, прибежав на звуки, увидели через широко распахнутую дверь, что пани изо всех сил хлещет по щекам рыдающую Данусю, ругая ее на чем свет стоит.
– Хамка! Хлопское ничтожество! Я тебе покажу! Научу знать свое место! – кричала Елена, впечатывая все новые и новые пощечины в покрасневшее лицо камеристки. – Забылась совсем, обнаглела! Вот тебе! Вот! А теперь живо, собирай свои вещи, и чтобы духу твоего в маетке не было! Не желаю тебя здесь видеть!
– Пани, простите! – всхлипывая, повалилась ей в ноги Дануся. – Куда я пойду?! Кому нужна на чужбине, без родни? Столько лет верой и правдой… Бейте еще, хоть велите высечь, только оставьте при своей особе!
– Замолчи, мерзавка! – окончательно взбеленилась госпожа. – Вон!!! А то прикажу насмерть запороть! Не доводи до греха!
И плачущая Дануся, с красным распухшим лицом, через малое время навсегда покинула маеток Чаплинского, унося с собой наспех увязанный узелок с нехитрыми пожитками. «Не поминайте лихом, помолитесь за меня…» – прошептала она слугам, пряча глаза от горя и стыда. И поспешно удалилась под сочувственные взгляды, вздохи и даже слезы.
– Вот она, ласка да благодарность панская… – всплакнула кухарка, которая вообще-то Данусю всегда терпеть не могла за то, что приближена к господам, рук черной работой не пачкает.
Никто и не подозревал, что побитая, с позором изгнанная камеристка уносит не только узелок, но и письмо, спрятанное на теле. То самое, тщательно переписанное Еленой, с дрожащими будто бы от горя и испуга строками, в нескольких местах забрызганное слезами…
Мертвецки пьяный пан Чаплинский пропустил эти события, поскольку как раз отсыпался, громко храпя, после убойной дозы спиртного. Лишь ночью, пробудившись и внезапно ощутив вспыхнувшее вожделение, он снова приперся в комнату Дануси и был изрядно озадачен, а также разгневан ее отсутствием.
– К-как эт-то ушла?! – возопил он, узнав от разбуженной старшей покоевки правду. – К-кто п-позволил?! Ах, в‑выгнали? За г-грубость? К-кто п-посмел тут р-расп-поряжатьс-ся? П-пани?! А п-подать мне ее сюда!!! Ж-живо!..
– Пусть пан сначала проспится и протрезвеет, а потом уже буду с ним говорить! – отозвалась Елена через крепко запертую дверь, когда трясущаяся от страха покоевка постучалась, чтобы передать приказ Чаплинского. – Теперь же видеть его пьяную рожу не желаю! Так и скажи, слово в слово!
– Матка Бозка, смилуйся! – простонала, дрожа, женщина и удалилась. Разумеется, сказать такое пану она не посмела, смягчила слова Елены. Дескать, пани плохо чувствует себя, закрылась на засов, чтобы ее не беспокоили, просит отложить разговор до утра…
Пан Данило, окончательно разъярившись, долго бушевал и колотил в дверь, но она была сделана на совесть, из крепких дубовых досок. Так и ушел ни с чем, бормоча пьяные проклятия.