йствовать по составленному плану. Первым (и очень серьезным) пунктом которого была быстрая эвакуация. Или отход на тыловую позицию. Или… Да называйте как угодно! Хоть бегством. Не в этом суть.
Вот тут Иеремия сопротивлялся буквально до последнего. Хоть и признался в итоге, что эта мысль возникала у него и раньше, но он просто-напросто гнал ее. Настолько тяжело князю было думать, что его гордость – лубенский замок! – окажется в «грязных руках хамского быдла».
– Не ценностей жаль, проше пана… Не имущества, которое придется оставить! С этой потерей я спокойно примирюсь. Но как подумаю, что по этим полам будут расхаживать зрадники и подлые хлопы, что в этом самом зале… О Езус! Сердце кровью обливается! Может, лучше велеть обложить все сухой соломой да и запалить?!
Мне стоило немалого труда отговорить его от этой затеи. Как это ни странно, очень помог пример Кутузова, оставившего Москву после Бородинской битвы…
– Мудрое решение! – одобрил князь. – Пожертвовать частью, хоть и бесконечно дорогой, чтобы спасти целое!
Единогласно было решено, что начинать сборы поздним вечером, в темноте, едва ли разумно. Уж лучше ранним утром. Да и вообще – утро вечера мудренее…
Расставаясь, я как бы невзначай попросил:
– Был бы очень обязан ясновельможному, если бы он выделил мне нескольких толковых помощников. Поскольку человек при всем желании не может разорваться на части, а дел предстоит столько… – Я со вздохом развел руками.
– Да, да, конечно! – тотчас согласился Вишневецкий. – Пан уже имеет кого-либо на примете?
– Как минимум одного. Это тот самый ротмистр, который повстречал меня в степи…
…Приближаясь к личному кабинету князя, куда ему и было указано явиться, пан Подопригора-Пшекшивильский своими глазами успел увидеть поднявшуюся суматоху. Повсюду взад-вперед сновали слуги, тащившие узлы и заколоченные ящики; со стен наспех сдирали гобелены и снимали картины, из кладовых поспешно поднимали корзины с золотой и серебряной посудой… Внутренности княжеского замка теперь больше всего напоминали растревоженный муравейник. Управитель пан Адам Краливский, отец панны Агнешки, тщетно старавшийся сохранить свой обычный невозмутимый вид, раздавал указания, хвалил усердных, распекал бестолковых, что-то объяснял, поминутно сверяясь со списками. Его дородная жена, пани Катарина, ведавшая всей женской прислугой замка, носилась то туда, то сюда, следя, как горничные упаковывают скатерти и постельное белье, попеременно хватаясь за сердце и за флакон с нюхательной солью, больше мешая, чем помогая, мужу. На ее лице застыло такое выражение, словно пани изо всех сил пыталась прийти в себя после ночного кошмара.
При других обстоятельствах ротмистр, как подобает галантному шляхтичу, непременно поприветствовал бы потенциальных тестя и тещу, изобразив почтительную радость от столь приятной встречи. Теперь же он только слегка склонил голову, чуть замедлив ход и пробормотав что-то неразборчивое. А они, похоже, вовсе его не заметили.
Дежурный стражник у кабинета князя хоть и знал ротмистра в лицо, все же потребовал назваться и только потом пропустил, раскрыв перед ним створку двери.
Вишневецкий сидел за столом, опершись подбородком на ладонь левой руки. Вид у него был сосредоточенно-задумчивый, а правой рукой он что-то чертил пером на большом листе бумаги, прислушиваясь к стоявшему сбоку московиту. Тот что-то вполголоса говорил, склонившись к князю.
– Значит, не менее года? – бормотал Иеремия. – Быстрее никак не получится? Жаль, очень жаль! Тяжело будет столько ждать. Но – ради великой цели…
– Истинно, ясновельможный! – кивнул собеседник. – Терпение, наряду с доблестью, одно из важнейших качеств государственного мужа… А, вот и пан ротмистр! – обернулся он к Подопригоре-Пшекшивильскому.
Улан заставил себя вежливо поклониться, поприветствовав сначала князя, а потом «ясновельможного пана первого советника». При одном взгляде на которого снова жарко запылало лицо и болезненно заныла рука.
«Может, надо было его сразу зарубить? – пришла на ум мысль. – Там, в степи?»
Но она быстро исчезла. Ротмистр с непонятным смущением, даже негодованием чувствовал и понимал: он по-прежнему симпатизирует ему! Этому непонятно откуда взявшемуся московиту, втершемуся в доверие к князю, а его, Тадеуша, публично опозорившему! Пусть не на всю Речь Посполитую, и даже не на все Лубны, и не на весь замок его княжеской мосьци… При этом были свидетели, значит, позор можно смыть только кровью обидчика. Так требовал шляхетский гонор.
А исполнять это требование совершенно не хотелось. И не только потому, что у ротмистра хватало ума понять: нет ни малейших шансов победить московита в честном поединке. Уж если он голыми руками так орудует, страшно представить, ЧТО делает саблей! А пойти на подлость, нанести предательский удар в спину либо подкупить наймитов – несовместимо с той же шляхетской честью… Хвала Езусу, Подопригора-Пшекшивильские никогда не пятнали свое имя ничем подобным.
А главная причина заключалась в другом. Улыбка странного и страшного московита – сдержанная, скупая, но такая искренняя – просто-напросто обезоруживала. Сразу и без всяких слов было понятно: это надежный человек. Очень надежный. Такой не предаст, не подведет. С ним хотелось дружить!
«Неужели ксендз прав? Может, и в самом деле – околдовал?!» – с невольным страхом подумал ротмистр, чуть отводя глаза в сторону, чтобы не видеть этой улыбки…
Глава 19
Конь у Кривоноса был под стать хозяину. С виду самый обычный, ничем не примечательный жеребец темно-гнедой масти, каких двенадцать на дюжину, но невероятно выносливый и с бешеным, необузданным нравом. Признавал только хозяина, на любого другого косился злым, недоверчивым взглядом, угощение от него принимал лишь в присутствии Кривоноса, и даже тогда храпел и дергал головой, норовя укусить. Сзади подойти к нему не рисковал даже самый пьяный казак, все знали: убьет! Никто больше не мог с ним сладить, даже самые опытные табунщики, которые уважительно приговаривали: «Черт, истинный черт!» Потому, наверное, и дал Кривонос своему верному другу такую кличку.
– Черте, вот и настала пора расплаты… – шепнул Максим, склонившись к уху коня. – Ты только не выдай, друже… У ката Яремы тоже кони добрые, лишь бы не ушел, подлюка!
Гнедой презрительно фыркнул, слегка мотнув головой. Словно хотел сказать: ты мне его только покажи, а там уж посмотрим, чей конь добрее!
Кривонос ласково потрепал жеребца по шее, потом, выпрямившись, окинул загоревшимися глазами конный строй казаков.
– Други мои! – воскликнул он, постаравшись вложить в свой крик все силы и всю накопившуюся ярость. – Зараз выступаем на Лубны, на самого сатану в обличье человеческом, предателя-вероотступника и ката-душегубца, князя Ярему! Опозорил он и славное имя деда своего, Байды Вишневецкого, доброго казака и героя, и имя своего родителя, Михаила. В могилах бы они перевернулись, доведись им узнать, что творит сей выродок! Веру нашу святую Ярема топтал, притеснял всяко и мучил православных, святых отцов тиранил. Церкви наши разрушал, не страшась гнева Божьего, а те, что оставались, сдавал в аренду жидам![8] А уж как терзал и катувал простой люд – да видел бы это Господь, и то, наверное, возрыдал бы горько! Как я рыдал, видя муки сына моего, по велению Яремы на кол посаженного!
Нестройный ропот, прокатившийся по рядам, в считаные секунды окреп, стал похожим на свирепый рев урагана. Гнедой жеребец зло всхрапнул, прижал уши, заплясал на месте. Кривонос, переведя дух, успокоил его коротким окриком, потом поднял руку:
– В тот день поклялся я, други, что ничего не пожалею, даже жизни, лишь бы вот этою самой рукой убить Ярему! Нет больше жалости в сердце моем, иссохло оно, коркою покрылось. И вас прошу, други: изгоните жалость из сердец. Ныне пришел час расплаты! Нет пощады ни Яреме, ни прочим ляхам! И православным-перевертышам, кои ляхам служат, пред ними стелятся, своих же собратьев катуя да грабя, тоже пощады нет! И жидам-арендаторам, кои опоганили наши святые церкви, никакой пощады не давайте! Рубите, жгите, рвите на части! Шкуру с них сдирайте, с песьих сынов! Ведаю: непросто то, други. Все ж люди мы, а не волки хижие…[9] А только бывает время, когда сердце надо на замок запереть. Нас терзали – и мы терзать будем! Жен наших и дочерей бесчестили – так панночки за то рассчитаются белым телом! С батьков наших выколачивали и чинш, и попасное, и рогатое, и ставщину[10] – теперь пограбим панское добро! Верно ли говорю, други?!
– Верно-ооо!!! – Вся степь, казалось, содрогнулась от страшного ликующего вопля, вырвавшегося из многих тысяч глоток.
– Об одном лишь прошу: ежели кому из вас, с Божьей милостью и благословением, улыбнется великая удача, ежели кто в плен этого сатану живым возьмет, – не убивайте, отдайте мне! И не выпускайте, хоть бы он за себя выкуп величиною с золотую гору сулил! Ярема от моей руки умереть должен! Все за это отдам: и добычу свою, и казну немалую, что в надежном месте спрятана… В ноги при всем войске Запорожском поклонюсь, руку поцелую, в услужение пойду, как последний раб. Только Ярему мне отдайте!!! Слышите, други?
– Слышим, батьку! – таким же громовым хором отозвались казаки.
– Ну, коли так… – Кривонос, сняв шапку, перекрестился. – С Богом, в поход! На Лубны! На Ярему!
И первым тронулся с места.
Странный московит, этот змей-искуситель, говорил спокойным, размеренным голосом, которому отчего-то хотелось внимать, затаив дыхание:
– Итак, пане, волею судьбы, а точнее – милостью Божьей, вам выпал уникальный шанс. Предупреждаю: дело сопряжено с большими трудностями и, безусловно, риском. Пан ротмистр может отказаться, я не сочту это ни за неучтивость, ни за обиду, а просто поищу другого помощника… Но, если уж говорить совсем откровенно, грех упускать такую возможность! Особенно если учесть, что пан окажет великую услугу не только ясновельможному князю, но и всей Речи Посполитой! И эта услуга, разумеется, будет должным образом оценена и вознаграждена.