Московит — страница 32 из 49

– Доволен, не скрою. А теперь, Иване, думай, как лучше составить лист его милости Адаму Киселю. Нам надо перетянуть его на свою сторону, хотя бы на время. Во что бы то ни стало! Как вчерне составишь, покажи, да постарайся управиться поскорее.

– Слушаю, пане гетмане! – поклонился Выговский. – Уж так напишу – воевода прослезится от умиления! Мол, в тебе одном, отец-сенатор, единоверец и благодетель наш, видим мы надежду свою, опору и защиту. К стопам припадаем твоим, на высокий ум твой, благородство и милость уповая… И особо укажу: не зрадники мы, не бунтари, за оружие взялись вынужденно, едино лишь потому, что магнаты-своевольники, позабыв и страх Божий, и уважение к воле покойного короля, стали притеснять безмерно все Вой-ско Запорожское, и поспольство[21], и ругались над верою нашей. Дескать, святой великомученик, и тот не вынес бы подобного! Замолви за нас милостивое слово, защити от ярости и бесчинств всяких Радзивиллов, Потоцких, Вишневецких… А мы молиться за здравие твое будем денно и нощно. Сами же только того и желаем, чтобы мир и покой воцарились снова в земле нашей и чтобы казачьи привилеи нам вернули… Верно ли я понял желание пана гетмана?

Хмельницкий восхищенно воскликнул:

– И впрямь, светлая голова! Ну и ну! Да тебе цены нет, Иване! С ходу, без раздумья… Вот так и пиши, слово в слово.

– Тотчас же начну, пане гетмане. Одно лишь осмелюсь спросить: неужто твоя милость и впрямь надеется, что сенатор пожелает стать нашим заступником? Поверит, будто бы мы от чистого сердца, со всею серьезностью, просим его защиты, мечтая лишь о возврате привилеев? Ведь не глупец же он, наверняка заподозрит неладное…

Гетман, испытующе глядя на Выговского, ответил, понизив голос:

– Все средства хороши, лишь бы затянуть время да разлад в сейм внести. Пан Кисель не глупец, конечно, однако же и не слишком умен. Да еще характером мягок, свар и скандалов не любит, и свои пышные маетки ему дороги… Едва ли захочет увидеть вместо них пепелища! Потому надо постараться, чтобы поверил, а заодно возжелал себе лавров миротворца. Шутка ли – такую смуту утихомирить, покой в крае восстановить, без насилия, без крови, одними лишь уговорами и словом ласковым! Великая слава по всей Речи Посполитой пойдет, а недруги от зависти удавятся… Так что давай, пиши, Иване. Чует сердце, пан воевода тем же самым сейчас занят… Над бумагою корпит, в затылке чешет. Я не я буду, ежели мне через считаные дни от него листа не доставят!


Как подобало наивно-восторженной девице того времени, коих тщательно оберегали от грубой прозы жизни, наипаче же – от всего, связанного с ее интимными сторонами, панна Агнешка имела о мужчинах лишь самые смутные представления. Истоки их лежали либо в случайно услышанных обрывках разговоров зрелых матрон, либо – причем гораздо больше – в рыцарских романах, чтению которых родители и не думали препятствовать, видя в том одну лишь пользу. Благодаря этим романам и зародилось страстное Агнешкино чувство к пану Тадеушу: сама выдумала идеал рыцаря, сама увидела его земное воплощение, сопоставила, одобрила и влюбилась. Точь-в-точь как в книгах.

Властелин сердца ее, к вящему восторгу Агнешки, вел себя безупречно: в общении с дамой своей был скромен, смиренен, вежлив. Пожалуй, даже чересчур смиренен… впрочем, не будем повторяться насчет увоза, бархатной ночи и уединенной сельской церкви. Не хватало лишь одного: рыцарского подвига во славу своей дамы. В идеале – если бы на беззащитную даму… сиречь Агнешку, напали разбойники, а ее Тадеуш разметал бы их аки лев… Влюбленная панна чуть не плакала, представляя и этот подвиг, и себя, с восторженным смущением благодарящую рыцаря. И, разумеется, Тадеуша, который, преклонив колено, клялся, что ради своей крулевны готов сразиться хоть с тысячею таких же негодяев!

Но это все было лишь в теории. И Агнешка невольно завидовала дамам, которых в самом деле спасли. Вот бы оказаться на их месте!

Поэтому она так встрепенулась, задрожала, будто перетянутая струна, услышав слова московитской княжны, мечущейся в бреду. Или не в бреду… То лучше знать лекарю. Агнешке было известно лишь одно: бедная княжна, и без того страшно напуганная крымчаками, не вынесла зрелища посаженных на кол казаков и упала без чувств. (Панна хорошо понимала московитянку: ее саму, случайно увидевшую эту страшную картину, чуть не стошнило.) Правда, судя по испущенному дикому крику, речь к московитянке вернулась (воистину – клин клином!), но как это отразится на здравости ее рассудка – одному Богу известно. Надо уповать на лучшее, а пока пусть спит. Бедняжка столько пережила, так намаялась…

К тому времени, когда Агнешка, получив строгие инструкции княгини, явилась в комнату, отведенную для гостьи, служанки успели уложить ее в постель. (Вообще-то следовало направиться туда сразу, без промедления, но как можно не потратить хотя бы четверть часа, в надежде увидеть Тадеуша и перекинуться с ним парой слов?!) Перед этим обтерли тело тряпицами, смоченными прохладной водой, а затем облачили в ночную рубашку из личного гардероба самой ясновельможной княгини (Гризельда, чувствуя невольную вину, специально оказала княжне эту честь). Московитянка все так же не приходила в себя, время от времени вздрагивая и что-то шепча трясущимися губами. Видимо, ей по-прежнему мерещились кошмары.

Агнешка, искренне сочувствуя бедной княжне, и вместе с тем немного испуганная ответственностью, легшей на ее плечи, даже не заметила, что покоевка Зося тоже чем-то напугана. Причем не немного, а очень даже сильно. В отличие от невозмутимой, как всегда, Стефании.

– Бедняжка… – вздохнула панна, склонившись к гостье. Ей очень хотелось помочь, сделать хоть что-то, чтобы московитянке стало лучше. По крайней мере, выразить сочувствие…

И тут странная гостья заговорила. По-прежнему не приходя в себя. Слова, перемежаемые криками и вздохами, лились неудержимым потоком.

Покоевки застыли на месте. То же самое сделала Агнешка. Только ее прекрасные темно-карие глаза расширились так, что чуть не вылезли из орбит, коралловые уста приоткрылись от изумления и восторга, а сердце сладко заныло. Настолько явственно представила она себе земное воплощение Аполлона и Геркулеса в одном лице – благородного рыцаря пана Анджея, который, аки могучий лев, вовремя примчался на жалобный призыв о помощи, исторгнутый беззащитной невинной девой, и прикончил трех нечестивцев, посягнувших на ее целомудрие…

Бедной наивной панне, пребывавшей в плену романтических грез, страстно, до нервной дрожи, захотелось оказаться на месте этой беззащитной девы. Чтоб точно так же быть спасенной могучим благородным рыцарем… И еще она почувствовала жгучее, растравленное любопытство: какой он собой, этот самый пан Анджей?

А сразу вслед за этим московитянка заговорила о таком, что лицо Агнешки полыхнуло жарким румянцем… И захотелось либо немедленно выбежать из комнаты, либо заткнуть уши.

Но она не сделала ни того, ни другого. Будто кто-то невидимый опутал столь же невидимой веревкой ее руки и ноги.

– Матка Боска, спаси и помилуй!!! – Агнешка, сгорая от стыда, дрожа всем телом, ощущала в себе незнакомое прежде желание. Становящееся все более сильным, неудержимым.

Самое ужасное – она вдруг инстинктивно поняла, что ревнует московитянку, вверенную ее попечению. Причем вовсе не к Тадеушу…

Как очень хорошо и точно написал гениальный испанец:

«Зажечься страстью, видя страсть чужую, И ревновать, еще не полюбив…»[22]

Глава 26

Судя по карте, до Днепра оставалось около двух суток ходу. Переправимся – можно уже чувствовать себя в безопасности. Пусть даже и относительной.

А пока оставалось держать ухо востро, сиречь по-прежнему исправно нести дозорную службу и поддерживать постоянную боевую готовность. Встреча с крупными силами казаков могла произойти в любую минуту. С плохо организованными отрядами восставших поселян, которые откликнулись на универсалы Хмельницкого – тоже, но они, разумеется, не представляли для нас угрозы. Вот для поляков, арендаторов, да просто для любого, кто не шел с ними… Вся округа пылала, угрюмая ненависть, копившаяся долгие годы, наконец получила выход, и он был ужасен.

Все новые и новые беженцы, встречавшиеся нам по пути, с рыдающей дрожью в голосе и беспредельным ужасом в глазах рассказывали такое, что даже мне становилось… если скажу «плохо», это будет враньем и показателем полной профнепригодности. Но какой-то душевный дискомфорт был. И немалый, честное слово.

Князь свирепо хмурил брови, явно жалея о данном мне обещании: не отвлекаться, не тратить драгоценное время, расправляясь с «взбесившимся хлопским быдлом». Его губы плотно сжимались, пальцы до белизны в суставах стискивали рукоять «карабелы». Но Иеремия крепился… Во всяком случае, пока.

Да, я уже начал разбираться в тогдашних саблях! Благодаря все тому же новоиспеченному полковнику Пшекшивильскому-Подопригорскому, которому, надо признаться, пришла в голову просто блестящая идея:

– Проше пана, вести обучение сабле в полной тайне немыслимо! – заявил он мне как-то. – Кто-то обязательно узнает, тут же пойдут ненужные сплетни, домыслы, насмешки… Я понимаю, что пан беспокоится за свой авторитет и репутацию, но почему бы не представить дело так, будто он до сей поры соблюдал обет? Например, в юности, только начав обучение, сгоряча или по несчастной случайности зарубил саблей человека. Ну, или хотя бы тяжко ранил, ежели пану не хочется брать на душу смертный грех, пусть и измышленный… И это так огорчило пана, что он дал обет Пречистой Богородице даже не прикасаться к сабле… сколько лет? Ну, пусть будет двадцать. И стойко выдержал, ни разу не нарушив, как подобает христианину. А вот теперь срок обета вышел, и пан взялся наверстывать упущенное. Як бога кохам, так будет лучше!

Я от всей души одобрил этот план, не пожалев добрых слов и мысленно аплодируя Тадеушу. Умница! Блестящая идея. В самом деле, для таких истово верующих людей, как польские шляхтичи, к тому же с детства приученных к оружию, сроднившихся с ним, эта версия покажется более чем правдоподобной и даже внушающей уважение.