явшего из себя «дешевый» спирт с примесью каких-то «положительных» отрав, питание несвоевременное и негигиеническое, самый воздух «пансиона без древних языков», спертый, плохо, по небрежности, вентилированный, редкие «полезные» прогулки по чистому воздуху не могли, действуя дружным ансамблем, не отражаться разрушительно на драгоценной свежести продажного тела. Клавдия, постоянно наблюдая за своими «средствами» к жизни, все более и более убеждалась, что она отцветает, не успевши расцвесть… Тоска и бессильная злоба при созерцании себя в зеркале начинали душить «бывшую Нану», так удачно выступившую когда-то на базаре людских инстинктов. «Наблюдения» в большинстве случаев оканчивались раздумьем и даже меланхолией. Льговская имела острый, хорошо действующий «мозг», а он не мог не резать ее перспективой расплаты за человеческую, слишком человеческую «свободу». Картины, одна мрачнее другой, представлялись ее воображению. Что она будет делать, когда пройдет еще пять-шесть лет?!.. Положим, она еще молода, ей рано заботиться о «грядущей торговле яблоками и семечками», но Клавдия не забывала, что она больна «ужасным» недугом, хотя он себя и не дает пока знать. Но Льговская знала из книг, что он почти неизлечим, особенно при таком образе жизни, что он медленными, но твердыми шагами ведет к полутрупному существованию. Утешало Клавдию только одно, что больных такой «вещью» страшно много, особенно в торговых центрах; «ее» недуг, как спрут, обнял своими беспощадными бесчисленными щупальцами почти пятнадцать процентов всего населения цивилизованных стран. Хороша «цивилизация», нечего сказать!
— На миру и смерть красна! — говорила про себя не раз Клавдия. — Не я первая, не я последняя!..
Но в таких шатких и мало логических доводах было слишком мало дельной, настоящей соли. Хотелось быть не первой, не последней, а просто — вне этого «заколдованного мира»! Клавдии вспомнилось: она где-то читала, что есть, без смеха, один город, замечательный только тем, что все без исключения «серые» жители его — сифилитики.
«Как странно, однако, и вместе с тем разумно устроено, что “подобные” страдания посещают одних “развратников” обоего пола и ведут от них свое “родословное” дерево. Почему именно эта позорная, “местная” болезнь поражает всех нас, а не какая-либо другая?» — старалась объяснить себе Клавдия.
Однажды на врачебном «смотру» и освидетельствовании «невинности» здоровья «ремесленниц» молодой врач-специалист, осматривавший Клавдию, заметил на ее спине подозрительные пятна. При наличности других, найденных им тут же «ясных данных»: припухлости лимфатических желез, красноты в горле, врач заявил Льговской грустно: «Вы больны; вам придется лечь сегодня же в Мясницкую больницу». И, взяв листок-паспорт Клавдии, доктор сделал на нем пометку: «Больна. Сифилис. Отправить для лечения».
Клавдия не была очень опечалена «рецидивом»: она ждала его, но ее терзала боязнь мучительного лечения, которое будет теперь еще болезненнее и чувствительней, так как «нервы» были другие, надорванные.
Узнав о предстоящей временной разлуке, такой обычной в этих домах, подруги очень жалели добрую и разбитную Клашку. Грустила об ее болезни и сама мадам; она далее забыла при этом, что «воспитанница» ее была уже не та, и что доходность ее тела за последнее время значительно упала.
Собрав свои жалкие пожитки и взяв у хозяйки на всякий случай десять рублей, Клавдия отлетела в Мясницкую больницу… Подруги же ее вечером в «зале" на вопрос знакомых «гостей»: «Где Клавдия?» говорили: «Отправилась на родину».
XIМЯСНИЦКАЯ БОЛЬНИЦА
Огромное, старое здание «дикого» цвета, выходящее своим главным фасадом не на улицу, а на двор, было переполнено больными, страдавшими исключительно «поражениями» кожи: экземой, сикозисом, волчанкой, но главный контингент его составляли венерики всех сортов и званий; особенно в Мясницкой больнице было много «несчастных» женщин. На всякий случай для них там было ассигновано 300 кроватей.
Клавдия заболела летом, и больных, сравнительно с зимой, в «Бекетовке» (прозвище Мясницкой лечебницы) было мало.
Льговскую положили в общую палату; в ней было около сорока «девиц» различного «разбора». Шум, гам, смех, неприличная руготня так и стояли в воздухе. Все принимаемые против бесчинства меры были паллиативами… Ни лишение более вкусной пищи, ни запрещение видеться с «котами-посетителями» не могли смирить и успокоить эти тревожные души. Одна только ночь замиряла этих полунормальных особ и заставляла стихать. Но и благодетельный сон не соблазнял некоторых неугомонных. Они проделывали для развлечения какие-нибудь невинные, а иногда и жестокие шутки над спящими подругами: одну пришивали к кровати и будили, другой клали туфли на лоб, третью, «новоприбывшую», пугали особенной группой — «покойницей». Испугали «мертвой» и Клавдию, когда она, утомленная «впечатлениями» дня, уснула. Группа «покойница» заключается в том, что какая-нибудь, сзади идущая, откидывает голову и берет руками за плечи впереди идущую, а та, в свою очередь, вытягивает руки, надевая на них туфли. Эта «процессия», покрытая простыней, тихо двигается к намеченной цели, производя, действительно, в полутьме вид «покойницы», несомой по назначению…
Рано утром начинается «визитация», заключающаяся в том, что врачи впрыскивают «огненную» жидкость — меркуриальные снадобья, — в различные места тела страждущих.
Вот после подобных впрыскиваний палата обращается положительно в сумасшедший дом… Ругань, крики, истерический смех не прекращаются, но все увеличиваются, и к ним еще прибавляются стоны, оханья от «впрыснутого» кушанья… Многие несчастные положительно не выдерживают этого «единственно-рационального» лечения: они катаются от боли с полчаса по полу, плачут, бьются на кровати, проклинают докторов, костят свою подлую «жисть»… И этот Дантов ад повторяется изо дня в день!
Чтобы «заштопать» на время недуг, требуется, по крайней мере, 25–30 впрыскиваний!..
Перед обедом и перед вечерним чаем «девиц» пускают гулять в сад, или, вернее, на двор, усаженный тощими деревцами. В этом же саду гуляют и больные мужчины, но только в другое время…
Как велико стремление этих, почти совсем замученных жизнью, женщин к «мужчинской породе», можно заключить из того, что и здесь, в больнице, завязываются «платонические» знакомства!
«Встречи» сначала происходят на «расстоянии», у открытых окон, из которых выглядывают любопытные лица: «девочек» — при прогулке «мальков», мальчиков — при моционе «девочек».
«Далекие», но вместе с тем близкие «душки» ищут друг друга глазами, объясняются ими и в конце концов пишут письма и при бдительном сиянии очей «возлюбленных» закапывают их в импровизированный почтовый ящик — в землю. Таким образом, происходит обмен мыслей и симпатий между этими обездоленными людьми…
Ко всему может человек привыкнуть. К дурному, говорят, он приучится даже скорей. Сносила, по привычке, «боли впрыскиваний» и Клавдия и во время отдыха, один раз в неделю, когда ей прописывалась ванна и «лечения» не было, она даже тосковала по мукам.
Льговская много читала… «Благотворительницы», заботящиеся об участи падших женщин, обильно снабжали больницу книгами и, кажется, этим заботы их и оканчивались.
Клавдии попалась какая-то книга, очень напомнившая ей содержанием время ее юности, ее чистую первую любовь к Смельскому. И первый раз, под влиянием «теплых слов», Льговская поняла весь бессмысленный ужас своего существования, всю стихийную грязь ее злобы к дорогому, милому художнику!.. Ей стало до безумия жалко себя и осквернения памяти покойного друга… Первый раз в жизни Клавдия заплакала чистыми, омывающими «сумрак» души слезами.
— Наверняка, — шептала Клавдия про себя, — он сгнил теперь совсем, а я вот, живая, гнию еще… «Как ни плоха жизнь, но все-таки лучше мыслить и чувствовать, и предоставить мертвым оплакивать своих мертвецов», — вспомнила Льговская любимую фразу Смельского. — Но не ошибался ли он?
XIIНА КЛАДБИЩЕ
Думы о Смельском не покидали уже Льговской все последнее время лежания ее в больнице.
— Ну, Клашка, задумалась! — говорили девицы. — Скоро, стало быть, на волю к «мамаше из простокваши» вылетит.
Простоквашей девицы называли все «веселые» переулки.
Действительно, болезнь пряталась в нутро довольно тщательно и быстро. Клавдия была назначена на выписку.
Явившись домой, в свою комнату, и встреченная радостными возгласами товарок, Льговская порядком наугощалась и кутеж продолжала целую ночь, то с одним, то с другим гостем. Мысли о покойном художнике как-то испарились из головы Клавдии, и она с наслаждением вознаградила себя за месячное воздержание и всецело занялась утолением своих дремавших «насильно» в больнице инстинктов.
Но, как после бури наступает тишина, так после страшных оргий Льговская еще сильней почувствовала опять бессмысленный ужас своей жизни и беспросветного мрака грядущих бедствий.
«Долго ли дойти до такой нищеты нравственной и телесной, — размышляла Клавдия опять рано утром, после первого дня “свободы”, — чтобы просить кавалеров взять ее любовь за бутылку пива!»
Такую комбинацию она слышала в больнице из уст еще не старой, 30-летней проститутки, которой болезнь слегка «контузила» нос!
Вместе с этими печальными истинами, легко могущими доказать свою правдивую силу и осуществимость, с Клавдией снова были неразлучны мечты о смерти и дорогом покойнике.
Льговской страстно и сейчас же захотелось, не отлагая желания на долгие сроки, поехать на Ваганьково кладбище, на одинокую, всеми брошенную и забытую могилу художника. Клавдия упросила «мадам» отпустить ее сходить в город по одному неотложному делу… Содержательница нехотя согласилась отпустить Клавдию, и так принесшую «дому» своей болезнью столько невознаградимых убытков.
— Ви, пожалуйста, — говорила напутственно мамаша вослед уходящей «по делу» Льговской, — ведить себя не громко и порядочно, как добрый девочкин, и не позволит себе много выпивать.