Да, это из Нила Сорского! А разве Нил Сорский не является типичным образованным человеком Московской Руси — характерной чертой которого была гармоничность, та внутренняя цельность духа, которая по мнению И. В. Кириевского является полной противоположностью раздвоению сил разума у людей европейской культуры.
Достоевский считает, что всякая односторонность и исключительность — черта европеизированной русской интеллигенции, а не национального характера русского народа. В книге известного философа Н. Лосского «Достоевский и его христианское миропонимание», мы, например, читаем:
«Всякую односторонность и исключительность он осуждает, — пишет Лосский, — и считает ее не соответствующей русскому характеру. В 1861 г., как и в дальнейшей своей деятельности вплоть до пушкинской речи, он говорит, что «в русском характере замечается резкое отличие от европейского, резкая особенность, что в нем по преимуществу выступает способность высоко-синтетическая, способность всеприимчивости, всечеловечности».
А там, где есть резкая способность к всепримирению, к синтезу, там нет места бескрайности, как типичной черте национального характера. Н. Лосский правильно отмечают, что наличие известных крайностей в характере русского человека не есть свойство только русского народного характера, «что каждый народ, как целое, совмещает в себе пары противоположностей. Например, русскому народу присущи и религиозный мистицизм и земной реализм…»
«В практической жизни для русского народа в высшей степени характерны, с одной стороны, например, странники «взыскующие града», вроде Макара Ивановича (один из героев романа «Подросток». Б. Б.), но с другой стороны, не менее характерны и деловые люди, создавшие, например, русскую текстильную промышленность или волжское пароходство. Сочетание таких противоположностей, как религиозный мистицизм и земной реализм, имеется, конечно, не только у русских, но и у французов, немцев, англичан…».
II
«…Под «русской безмерностью», — указывает М. Алданов, — иностранцы теперь (это не всегда так было) разумеют крайние, прямо противоположные и взаимно исключающие мысли, ведущие, разумеется, и к крайним делам в политике, к подлинным потокам крови».
С такой трактовкой «русской безмерности» М. Алданов решительно не согласен.
Парируя нелепые ссылки на Разинщину, Пугачевщину и другие восстания и бунты, как на доказательство врожденой безмерности русского народа, — Алданов резонно указывает, что и «…на западе были точно такие же восстания, и подавлялись они так же жестоко. Прочтите у Жан-Клода, у Эли Бенуа, что делали во Франции «Драгуны» в 1685 году. Людей рвали щипцами, сажали на пики, поджаривали, обваривали, душили, вешали за нос. Это было в самой цивилизованной стране Европы, в пору grand siecle в царствование короля, который не считался жестоким человеком. Впрочем, и Стенька и Емелька, по случайности тоже действовали и были казнены при самых гуманных монархах. И вы легко найдете во Франции того времени такие же образцы и ницшеанства с кистенем и демоничности со щипцами, притом в обоих лагерях. Между тем Франция никак не причисляется к странам «бескрайности», напротив она считается страной меры. Да и ничего не было ни мистического, ни иррационального, ни даже максималистского в причинах, лозунгах, требованиях русских восстаний. Астраханские бунтари не хотели платить подать на бани и желали раздачи хлеба голодным. Булавин обещал, своим людям, что они будут вдоволь есть и пить. Бунтарям, сбегавшимся к Разину и Пугачеву, смертельно надоели поборы и насилия воевод и помещиков. И над всем преобладали ненависть, зависть, желание пожить вольной, необычной жизнью, уйти от жизни тяжелой и осточертевшей. То же самое было в западно-европейских восстаниях. По учению Хомякова, тоже очень любившего «бескрайности», русский народ «вышел в отставку» после избрания царя Михаила Федоровича…» Иван Грозный, на которого русские интеллигенты любят особенно ссылаться, как на олицетворение русской бескрайности, — М. Алданов не считает типичным русским царем.
«…Иван Грозный, — указывает он, — нисколько не характерен ни для русской культуры, ни для русских царей. Другие, цари обычно делали приблизительно то же, что делало громадное большинство монархов в других странах…» Общеизвестно, что пытки заимствованы русским средневековым законодательством от германских народов. В смысле своего размаха и изощренной жестокости пытки всех европейских народов далеко оставляют за собой пытки русского законодательства. В этом отношении «безмерные» русские оказались неважными учениками у европейцев, которых русские европейцы выдают за образец меры во всем.
Завороженные самогипнозом об идеальной Европе, русские историки судят Московскую Русь не по реальной, утопавшей в крови Европе, а по идеальной, никогда не существовавшей Европе.
«Европейские народы воспитывались не кнутом и застенками», — гордо заявляет историк Ключевский, возмущаясь существованием пыток в Московской Руси, заимствованных, как мы уже указывали, у запада. Это заведомая историческая ложь.
Русские историки очень любят вспоминать об опричниках Иоанна Грозного, но забывают о диком разгуле святейшей инквизиции по всей Европе, о Варфоломеевской ночи, о городах, в которых были сожжены все женщины по обвинению в связи с нечистой силой, о том, что саксонский судья Карпцоф в одной крошечной Саксонии казнил 20.000 человек. О Иоанне Грозном и безмерности его души вопят все, и русские и немецкие историки. Но ни одни из русских и немецких историков не вспоминает о крайностях души немецкого судьи Карпцофа.
По Уложению отца Петра, смертная казнь налагалась за 60 видов преступлений. Во Франции же, которая «воспитывалась не кнутом и застенком», казнили за 115 преступлений, то есть смертная казнь применялась без малого в два раза больше, чем в России в царствование Алексея Михайловича. В Англии, куда Петр также ездил учиться мере и гармонии, в его время было казнено 90.000 человек. До поездки Петра заграницу Московские застенки были детской игрой, по сравнению, с застенками современной Европы.
Обучившись европейской «гуманности», Петр, вернувшись на родину, увеличил, по примеру европейских законодательств, больше чем в три раза применение смертной казни. Если при его отце она применялась в 60 случаях, то он стал применять ее в двухстах случаях.
III
В большой русской политике трудно обнаружить следы безмерности и крайностей русской души. Русская большая политика, наоборот, чрезвычайно характерна своей редкой последовательностью на протяжении ряда веков. Определив исторические цели, русские государственные деятели с редким упорством стремились их выполнить.
Поэтому нельзя ничего возразить М. Алданову, когда он пишет:
«…Во внешней политике (это теперь «модный» вопрос) цари были империалистами в меру, как столь многие другие правители. Отличие в их пользу: ни один из русских царей никогда не стремился к мировому господству. Это выгодно отличает их от Александра Македонского, от Цезаря, от Наполеона, от Карла Великого, в меньшей степени от Карла V. Цари чрезвычайно редко командовали своими армиями, не считали себя великими полководцами, следовательно и психологически не могли стремиться к военной славе».
Я лично совершенно согласен с М. Алдановым, когда он даже события большевистской революции не считает доказательством врожденных крайностей русской души. Русская душа в крайностях большевистской революции, по его мнению, не повинна.
«…У самого Ленина своих личных идей было немного. Его идеи шли частью от Маркса, частью от Бланки. Да он и изучал философию так, как в свое время немецкие офицеры изучали русский язык: сама по себе она ему была совершенно не нужна, но ее необходимо было изучить для борьбы с врагом. Как же можно считать большевистскую идею русской?»
И М. Алданов справедливо замечает, что очень часто русские писатели выдавали за русские типы — типы заимствованные из иностранной литературы. Русские писатели второго и третьего ряда в данном случае не были особенно оригинальны. Они только рабски копировали русских «мыслителей» из числа западнической интеллигенции, которые как сороки тянули из чужих гнезд в свое космополитическое гнездо все, что привлекало их жадный взор.
Поэтому, что можно возразить против следующего возражения М. Алданова сторонникам теории о бескрайности русского характера.
«…не на вершинах, а пониже вершин русской художественной литературы особенно часто за подлинно-русское выдавалось то, что в действительности им никак не было. В пору появления «На дне» сколько было восторгов у бесчисленных в то время поклонников Максима Горького по поводу «русской» философии старца Луки, с его «утешительной неправдой», благодаря которой несчастные люди забывают о своей беде и нужде! Горький никогда никаких своих идей не имел, — я достаточно и читал и знал его. Старец Лука свою философию позаимствовал у Ибсеновского доктора Реллинга. Он тоже проповедовал «ложь жизни».
— Ложь жизни»? Не ослышался ли? — спрашивает доктор Грегерс Берде.
— Нет, я сказал «ложь жизни». Потому что надо вам знать, ложь жизни есть стимулирующий принцип. Отнимая у среднего человека ложь жизни, вы вместе с тем отнимаете у него счастье.
Цитирую по очень плохому переводу; вероятно, в подлиннике это звучит лучше».
Звучало это, конечно, недурно, но старец Лука свою философию позаимствовал все же не у Нила Сорского, не у Сергия Радонежского, не у Оптинских старцев, а у …Ибсеновского доктора Реллинга.
Русские святые, старцы и мирские мыслители руководствовались совсем не теми идеями, которые вещали Лука и другие выразители псевдорусской безмерности.
«…самые замечательные мыслители России (конечно, не одной России), — пишет М. Алданов, — в своем творчестве руководились именно добром и красотой. В русском же искусстве эти ценности часто и тесно перекрещивались с идеями судьбы и случая. И я нахожу, что это в сто раз лучше всех «бескрайностей» и «безмерностей», которых в русской культуре, к счастью, почти нет и никогда не было, — или же во всяком случае было не больше, чем на Западе. Выдумка эта почему то (мне не совсем понятно, почему именно), польстила русскому национальному самолюбию, была на веру приня