* Театр этот всегда был переполнен публикой, да иначе и быть не могло. Несколько лет просуществовал этот театр и потом как деревянный был сломан, да, кстати, и не нашли нужным продолжать дело Народного театра.
У Ильинских ворот находился Яблочный двор; теперь здесь разбит сквер и выстроена часовня в память взятия Плевны. Яблочный двор обнесен был деревянным забором и балаганами.
Довольно безобразный Яблочный двор одной стороной своего забора выходил к стене Китай-города, и вот вдоль этого забора стояли линейки, развозившие публику от Ильинских ворот к Покровскому мосту и обратно. Линейки вместе с «калиберами» — это достопримечательность тогдашней Москвы. Никакой жестокий инквизитор не мог бы выдумать более мучительной пытки, как езда в этих экипажах, но терпеливые москвичи ездили и платили еще деньги за свою муку. Такого безобразия, как эти линейки и калиберы, вряд ли где можно было найти. Линейки эти были до невозможности грязные, вечно связанные ремешками, веревочками, с постоянно звенящими гайками, с расшатанными колесами, с пьяными, дерзкими ямщиками, с искалеченными лошадьми, худыми и слабосильными до того, что они шатались на ходу. Грязь на «бирже» этих линеек распространяла вокруг себя такой запах, что, только зажавши нос, можно было пройти это место.
К счастью, конки уничтожили это мучительное, безобразное передвижение жителей, и в Москве одной мерзостью стало меньше. Калибер — это тоже такой «душка-экипаж», который не только вытрясал душу, но и зубы выколачивал. «Кто на калибере не езжал, тот богу не маливался», так можно перефразировать известное изречение. Выдумал эти экипажи — экипажи особого «калибра» — какой-то московский обер-полицмейстер… Теперешние мостовые — это пуховая перина сравнительно с прежними. Теперь даже вообразить трудно, какие ямы бывали на мостовых, а зимой такие были ухабы, что лопались дуги и клещи у хомутов, — и ведь ничего, словно так и надо: народ-то был смирен очень, да и начальство больно строго было.
Одна каска квартального нагоняла смертельный трепет на обывателя, а уж частный пристав — это прямо гром небесный. Куда уж тут претендовать, позволили бы хоть по ухабам-то ездить без препятствий…
Там, где теперь Политехнический музей, по воскресеньям бывал «охотничий» торг, который переведен на Трубу.* На этот торг вывозились меделянские, овчарные, борзые, гончие и иных пород собаки, выносились голуби, куры, бойцы-петухи и иная птица. Здесь же в палатках продавались певчие птицы и рыболовные принадлежности. В то время, о котором я говорю, крепостное право только что кончилось; помещики еще не успели разориться и жили еще на барскую ногу. У многих были превосходные охоты, и они вывозили эти охоты, — как тогда говорили, на Лубянку — не столько для продажи, сколько напоказ. Любопытно было смотреть на этих ловчих, доезжачих, выжлятников и прочих чинов охоты. В казакинах, подпоясанные ремнями, с арапниками в руках, они напоминали какую-то «понизовую вольницу», с широким разгулом, с беспредельною удалью, где жизнь, как и копейка, ставилась ребром.
Любопытно также было заглянуть в находившийся вблизи «низок», то есть трактир. Пропитанный дымом, гарью, «низок» этот бывал битком набит народом; потолок в «низке» весь был увешан клетками с певчими птицами. Гвалт стоял невообразимый: народ без умолку говорит, в клетках орут зяблики, чижи, канарейки, из-под столов петухи горланят, стучат ножами, чашками, визжит не переставая блок двери — просто ад кромешный.
Здесь же на площади был зверинец какого-то Крейцберга. У него взбунтовался слон и разломал балаган. Слона окопали рвом, но усмирить не могли, и он был застрелен солдатами. В него было выпущено 144 пули, как сообщили тогда «Полицейские ведомости». Чистого мяса в этом слоне оказалось 250 пудов, а сала он дал только 7 пудов, купеческие лошади и коровы часто больше давали.
Этот «охотничий» торг от Лубянской площади отделялся огромным домом Шипова, населенным бедным мастеровым людом и разными темными личностями. В лавках торговали платьем и всяким старьем; тут были и трактиры, и полпивные, и закусочные. Дом этот пользовался незавидной репутацией.
На Лубянке, рядом с домом, где была гостиница «Лабоди», находился в шестидесятых годах Московский артистический кружок, переведенный сюда с Тверского бульвара. В этом Кружке подвизались, помню, молодой Михаил Провыч Садовский* и Ольга Осиповна Лазарева, теперь супруга Садовского.*
В Кружке был оркестр любителей, которым управлял Юлий Густавович Гербер, — солист-скрипач и инспектор музыки императорских театров. Этот милый во всех отношениях человек прекрасно поставил оркестр, который устраивал там концерты. Я тогда участвовал в качестве скрипача в этом оркестре и, часто посещая Кружок, встречал там наших знаменитых драматургов, артистов и литераторов.
Параллельно Софийке* идет самая блестящая улица Москвы — Кузнецкий мост. Здесь в глубокую старину, на речке Неглинной, теперь закрытой, пересекавшей эту улицу, были кузнецы, а через речку был перекинут мост — отсюда и название улицы. Кузнецкий мост — это ряд магазинов с модными товарами и предметами роскоши. Сюда собирался «цвет» московского общества и для покупок, и для гулянья. Здесь получались все новости из-за границы как по части мод, так и по части забористых романов Поль де Кока, Дюма, Понсон дю Террайля и прочих мастеров французской литературы. Здесь при встрече обменивались новостями. Еще Грибоедов заставил Фамусова произнести:
А все Кузнецкий мост и вечные французы,
Откуда моды к нам и авторы, и музы. —
Губители карманов и сердец!
Когда избавит нас творец
От шляпок их, чепцов, и шпилек, и булавок,
И книжных и бисквитных лавок!
Слышал я и такой рассказ.
Однажды в один из колониальных магазинов* Кузнецкого моста входит господин и спрашивает патоки. Когда торговец спросил его: «Во что же налить патоку?», покупатель снимает цилиндр и говорит: «Вот сюда, в шляпу».
Торговец удивился, но шляпу патокой налил. Покупатель дает кредитную бумажку. Торговец, открыв ящик кассы, наклонился немного, чтобы достать сдачи: в этот момент покупатель нахлобучил шляпу с патокой на голову торговца, выгреб все деньги из кассы и был таков.
На Кузнецком мосту осталось до наших дней мало старинных магазинов: Швабе — оптический магазин, Гутхейля — музыкальный, Готье — иностранных книг, а также и нот, да еще кондитерская Трамбле, переведенная с угла Неглинной на угол Петровки, а большинство магазинов открыто вновь. Теперь Кузнецкий мост утратил до некоторой степени свое значение. Выстроены прекрасные новые ряды и пассажи, и «соблазн» Кузнецкого моста разошелся по многим московским улицам.
Проезд с Лубянской площади на Театральную площадь ничем особенно не отличался. Здесь на углу Неглинной был дом грузинской царевны, умершей в глубокой старости, — это была последняя представительница царского грузинского рода. С проезда на Театральную площадь выходил дом Челышева, или так называемые тогда «Челыши».* Чего-чего не было в этом доме: и трактир, и полпивная, и бани, и закусочная, и мелкие мастерские; здесь ютились всякого рода барышники, включительно до театральных. Теперь это прекрасное здание, с хорошим рестораном и гостиницей. Как раз против «Челышей», на углу Неглинной и Театральной площади, находится императорский Малый театр.
Сколько светлых часов пережил я в этом театре! Как я много обязан ему! Он открыл мне неведомую жизнь, в которой иные интересы, совсем иные люди. Мы, бывшие рогожские жители, для которых театр казался чем-то недосягаемым, были поражены игрой тогдашних артистов; мы смеялись от души, когда Живокини изображал Льва Гурыча Синичкина, мы плакали горькими слезами над утонувшей Катериной в «Грозе» и серьезно боялись Рыкаловой — Кабанихи в той же пьесе. Бесконечно поражались Тит Титычем Брусковым в исполнении Садовского, и ужасно нам хотелось помочь Любиму Торцову. Когда видишь, бывало, какую-нибудь сплетницу на сцене, чувствуешь, что эта сплетница принесет много горя другому, так и хочется крикнуть: «Дяденька, не верьте ей, она все врет!» Нам казалось, что это не «представление» в театре, а что это «всамделишняя» жизнь. Словно только что был в гостях у этих людей и от них поехал в театр, а они вот на сцене, и я опять с ними, опять у них в гостях. Театра, так сказать, не чувствовалось, а жилось настоящей жизнью.
Тогда царил на сцене репертуар Островского, но ставились пьесы и других русских авторов; давались пьесы Мольера и Шекспира, но мало. Да, Малый театр был гордостью Москвы, ее славой. Свет его проникал в далекие уголки «темного царства»…
На этой же площади стоит грандиозное здание Большого театра. В начале пятидесятых годов этот театр сгорел.
После пожара театр отделали с большим великолепием. Превосходный зрительный зал долго освещался «фотогеновой» люстрой, спускавшейся с высокого потолка. Великолепный занавес изображал въезд царя Михаила Федоровича в Москву. Мебель в ложах и партере была обита малиновым бархатом и «штофной» материей. Барьеры лож были отделаны орнаментами под золото, а царская ложа представляла из себя верх великолепия и красоты.
Близ Большого театра теперь находился Новый театр, помещающийся в доме Шелапутина, а прежде это был дом Бронникова, и в нем был трактир Барсова, куда ходила публика поужинать после спектакля. В прекрасном колонном зале играл известный тогда в Москве оркестр Гене, который привлекал много публики. Потом сюда перевели из гостиницы «Лабоди» Артистический кружок, в то время начавший утрачивать свое значение, но за него энергично принялся артист Вильде, и дела Кружка поправились. Там давались оперные и драматические спектакли, а великим постом туда съезжались артисты со всей России. В конце концов Кружок покончил свое существование, и дом этот снял М. В. Лентовский, гремевший тогда своими делами в саду «Эрмитаж». Любивший все делать «на широкую ногу» и не жалевший денег, Лентовский устроил в этом доме театр, затратив на него не одну сотню рублей. Лентовский ставил там оперетки и феер