Вся улица бывала уставлена продающимися телегами, тарантасами, кибитками. Торговали на ней, кроме простых телег, и экипажами средней руки, и шорным товаром, и всем, что нужно ездившим по дорогам. Для проезда оставлена была только середина улицы. Улица эта была очень широкая. На ней с раннего утра толпился народ, и она представляла большую ярмарку. Движение народа, обозов, троек с звенящими бубенцами — все это ее очень оживляло, и она резко отличалась от всех московских улиц. Трактиры и полпивные были всегда полны народом. Гул стоял над улицей. Одним своим концом она выходила на Сенную площадь близ заставы, а другим упиралась в улицу Хиву,* название которой происходит будто бы оттого, что здесь останавливались приезжавшие из Хивы. Название Рогожская происходит от села Рогожи, что теперь город Богородск, в пятидесяти верстах от Москвы, по Владимирскому тракту. Далее я коснусь этого бесшабашного тракта.
В Макарьевскую ярмарку на Тележной улице была такая толчея, что, я помню, мы с отцом, идя в пять часов утра, еле протискались. Не только с Владимирского и Рязанского трактов стекались сюда обозы, но положительно со всей России, главным образом направляясь к «Макарию», как звали тогда Нижегородскую ярмарку.
Представьте себе, каково было скопление обозов и народа в это время! Не только дворы, но и улица была загромождена обозами, и многие останавливались на Вороньей улице и Хиве.
Народ был здесь ловкий, оборотистый, лихой — жизнь ключом кипела. Отделенная от остальной Москвы рекой Яузой и длинными улицами, местность эта являла собой нечто отдельное, словно это был особый народ со своими нравами, обычаями, со своей неустанной, горячей деятельностью.
Воронья улица шла от площади Андроньева монастыря* и оканчивалась у заставы. На этой улице были калачные пекарни; лавки, где торговали ситцами, шапками, кушаками, мукой, и в этих же мучных лавках продавали валяную обувь и великолепные сальные муромские свечи — тогда еще ламп в заводе не было. Были мясные лавки, где большинство мясников славились как кулачные бойцы.
По пути к заставе, на левой стороне, примыкая к крутому берегу Яузы, находился Спасо-Андроньев монастырь, основанный Алексием, митрополитом московским; место это называется «Крутояр». Здесь на площади находился бассейн для воды; говорят, бассейны в Москве ввел выдававшийся своей деятельностью городской голова Шестов.*
Недалеко от Андроньева монастыря находились Рогожские бани; они были довольно грязноваты, и больше ходили в другие, тоже на Яузе, но подальше, в так называемые Полуярославские, около которых существовал развеселый трактирчик, где играл знаменитый во всем округе торбанист Говорков. Он играл на торбане, плясал с ним и пел. На углу площади и Вороньей улицы в трактире Фокина даже играла машина из «Жизни за царя» и «Ветерок» из «Аскольдовой могилы», и я часто ходил туда слушать эти два вала. Один ямщик, любитель духового пения, имел, говорят, прекрасный хор, в котором будто бы пел Бантышев, этот впоследствии знаменитый Торопка в опере «Аскольдова могила». Кстати, этот оригинальный тенор, говорят, перед спектаклем заходил иногда в трактир Егорова, в Охотном ряду, съедал десятка два воронинских блинов и отправлялся петь. Хор, о котором я говорю, очень славился. Со смертью любителя-ямщика хор этот вскоре распался.
У самой заставы была, конечно, невообразимая давка.
Здесь, около заставы, был и этап, где останавливались для отдыха и проверки идущие в Сибирь арестанты. Сколько горьких слез пролито в этом «желтом» мрачном доме и около него! Каждый понедельник или вторник выводили отсюда арестантов и выстраивали их. Впереди каторжные в кандалах, ножных и ручных, далее в одних ручных, а там и просто без кандалов, а за ними возы с бабами — женами, ехавшими за мужьями, детьми и больными. Лязг цепей, звяканье ружей конвойных, плач матерей, жен и близких родных ссылаемых — все это представляло такую душу надрывающую картину, что жутко становилось и больно-больно ныло сердце.
Вскоре после севастопольской войны здесь были в партии два арестанта, оба прикованные к тачкам, — говорили, что они были уличены в измене.
Видел я, как здесь около этапа наказывали одного «сквозь строй»: ему надо было пройти четыреста палок. С первого же удара он упал на колени. Но вот зловещий барабан забил вновь… Несчастного повели, и он прошел все «палки». Конца я не видел — я убежал…
По ту сторону заставы, за Москвой, находится деревня Новая Андроновка, известная более под именем Новой деревни. Репутация ее довольно незавидная: она славилась «удалыми молодцами и кулачными бойцами». Действительно, это был народ смелый, сильный, ничего не боявшийся, а, напротив, сам наводивший страх на всех, даже на полицию.
Приведу один пример из давно прошедшего времени. Был некто Александр Щелканов — красавец собой, смелый, отчаянный до дерзости разбойник и крупный вор; он ничего и никого не боялся. Его несколько раз забирали, но он или уходил, или ловко увертывался. Но наконец он дошел в своих разбоях до того, что его уже терпеть более было нельзя. Он сидел однажды в одном из трактиров и пил чай. Надо сказать, что люди подобного рода вина или совсем не пьют, или пьют очень мало, чтоб не попасть впросак. В трактир входит хожалый, как тогда звали старших унтеров в полиции, и говорит Щелканову:
— Александр Константинович, тебя ведь велено взять.
— Бери, — спокойно отвечал Щелканов.
— Нет, уж ты лучше сам поди, — упрашивает его хожалый.
— Подожди, я напьюсь чаю, — сказал Щелканов и стал пить чай.
Напившись, Щелканов сказал хожалому:
— Пойдем, черт с вами, надоело все мне! — И пошел в частный дом, где его и посадили в кутузку.
Все это мне рассказывал его брат, живший у нас в работниках, тоже жулик не последний, но из мелких. Я часто слыхал, как этого брата, Сеньку, упрекали:
— Куда тебе, дураку, до брата, тебя бить мало. Тот был орел, тот такими делами ворочал, что тебе, глупой собаке, и в дурацкий лоб не влетит.
Сенька очень обижался на это.
Александр Щелканов был сослан в Петропавловский порт, на Камчатку, и оттуда прислал свой портрет, писанный каким-то арестантом. Действительно красив, и фигура молодцеватая, и лицо, полное энергии. Где ж такому бояться хожалых и будочников тогдашней полиции? Да он, кажется, и высших-то чинов в грош не ставил.
Сенька потом тоже был сослан на поселение. Другой, некто Григорий, сидел в арестантских ротах и, торгуя там вином, нажил деньги. Были и такие, которые грабили самих воров. Стоит такой где-нибудь за углом и ждет, когда пойдет вор, хорошо зная, что тот пошел воровать. Дождавшись, он его останавливал и уговаривал отдать половину.
Конечно, такой человек обладал огромной силой, а кистеня он не боялся — сумел бы увернуться и пустить в ход свой. Иногда в этих случаях происходила драка, половину все-таки приходилось отдать.
Однажды эти молодцы вывезли весь чай из магазина Коченова, находившегося в доме Хомякова, у старых Триумфальных ворот.* Да и вывезли-то на санях, хотя дело происходило летом, чтоб не было грохота по мостовой.
Рогожская горела не раз, и, как я сказал, пожары были колоссальные. В 1862 году, 2 июля, в шесть часов вечера, загорелось в одном доме, в сенях, как говорили, от варки варенья. Дом был деревянный, и его вмиг охватило огнем. Не прошло и часа, как горела уже вся улица. Поднялась буря, пожар разгорался все сильнее и сильнее, и к полуночи пылало 165 домов; горели четыре улицы и переулки.
Пожарные съехались со всей Москвы, но что они могли сделать с этим морем огня? Деревянные дворы и дома пылали адским огнем. Небо было красное. В воздухе летали пылающие клоки сена, рогож. Отчаянный крик народа, ржанье лошадей, мычанье коров… Гонимые паникой и животные и птицы лезли в огонь. Над страшным пламенем взлетела стая голубей и погибла в огне.
На близлежащих улицах все было собрано в узлы и сложено на возах, люди не спали и готовы были каждую минуту выехать куда глаза глядят.
За валом стоял дегтярный двор, на котором всегда были тысячи пудов дегтя в бочках, — перекинуло и туда, и он запылал. Черный, густой дым повалил от него, а по земле тек горящий деготь. Народ просто обезумел.
Вся Москва съехалась на это невиданное зрелище. За водой ехать было далеко — на Яузу, а к ней надо было спускаться и подниматься по очень крутой и высокой горе. Колодцы все иссякли, большинство из них было в огне.
Горели Воронья улица, Тележная, 2-я и 3-я Рогожские улицы. Квадратная верста или и того больше была объята пламенем. Пожарные и лошади их обессилели; наконец бросили тушить, предоставляя все воле божией. До нас не дошло, огонь был удержан большим садом при доме Ширяева…
Я ужаснее этой картины разрушения ничего не видел. Просто какая-то гибель Помпеи. Пепел наполнял весь воздух, словно из вулкана, а льющийся деготь, сало и разные масла представляли нечто вроде лавы.
Три дня и три ночи пылало, накаляя воздух, и без того раскаленный днем горячим солнцем. Народ как-то отупел, выбившись из сил в борьбе с этой неукротимой стихией. На тех улицах, куда пожар не достигал, народ по ночам толпился на улицах, а многие так и спали на приготовленных к отъезду возах.
После трех суток огонь стал стихать, пламя прекратилось, но по земле оно стлалось еще сильно и грозило новой опасностью.
Все московские власти съехались на пожар, были вызваны целые полки солдат на помощь несчастным и для охраны имущества, но о грабежах ничего не было слышно, хотя, вероятно, карманники не зевали и обчищали погорельцев.
Немало было совершено подвигов на этом пожаре. Всякая вражда была забыта — все соединились в какую-то братскую семью. Новодеревенские крестьяне лезли в огонь и спасали что могли, и помогали чем могли. Они оказали немалую услугу собой и своими лошадьми, увозя с пожара, по просьбе владельцев, их имущество. Говорят, один извозчик вывез со двора троечный воз в 200 пудов. Одна телега, окованная железом, весила 80 пудов, да клади было пудов 120; хотя мостовая на дворе была и поката к воротам и гладкая деревянная, но стронуть с места такой воз не шутка — надо было иметь силу. Когда этот извозчик показался на улице с возом, так народ ахнул даже.