Московская старина: Воспоминания москвичей прошлого столетия — страница 93 из 110

В оба эти дня вербной недели — в пятницу и особенно в субботу — Красная площадь покрывалась народом. Одни покупают что-то себе по вкусу, другие только гуляют и, что называется, «глазеют», третьи торгуют тут же, с рук, самыми разнообразными товарами и «морскими жителями», самым ходким вербным товаром. Это маленькие стеклянные пробирки с водой и с натянутой сверху тонкой резинкой — обычно клочком от лопнувшего воздушного шара, — а внутри пробирки крошечный чертик из дутого стекла, либо синий, либо желтый, величиной с таракана, вертится и вьется при нажатии пальцем на резинку, спускается на дно и снова взвивается кверху. Стоили эти «морские жители» копеек по 15―20, и ими торговали разносчики так, как никакими иными вербными товарами. При этом бродячие торговцы сопровождали своих «морских жителей» разными прибаутками, обычно на злобу дня, иногда остроумными, иногда пошлыми, приплетая сюда имена, нашумевшие за последние месяцы, — либо проворовавшегося банкира, разорившего много людей, либо героя какого-нибудь громкого московского скандала. Затрагивались иной раз и политические темы, вышучивались разные деятели, выделявшиеся за последнее время в Государственной думе либо в европейской жизни иных государств. Любопытно отметить, что эти «морские жители» появлялись только на вербном базаре, в течение нескольких дней. В иное время года их нельзя было достать нигде, ни за какие блага. Куда они девались и откуда вновь через год появлялись, публика не знала. Потому они и покупались здесь нарасхват.

С разными свистульками и пищалками бродили по площади торговцы-мальчуганы, приводя в действие голоса своих товаров, и базар во всех направлениях был полон звуков — визга, свиста, гама и веселого балагурства.

— Кому тещин язык? — громко взывает продавец, надувая свистульку, из которой вытягивается длинный бумажный язык, похожий на змею, и, свертываясь обратно, орет диким гнусавым голосом.

Эти тещины языки бывали тоже в большом спросе, как и «морские жители», как и маленькие обезьянки, сделанные из раскрашенной ваты. Гуляющая молодежь — девушки, студенты, гимназисты и всякие юнцы — почти все охотно прикалывали на булавках себе на грудь таких обезьянок с длинными хвостами и весело бродили с ними по базару.

В субботу на свободной половине Красной площади происходило праздничное катанье — явление весьма нелепое и бессмысленное. Экипажи, в зависимости от погоды и состояния мостовой, — либо сани, запряженные парой коней, либо коляски и ландо,* — следовали медленно, почти шагом, одни за другими, наполненные нередко детьми, что хоть сколько-нибудь понятно, но чаще — расфранченными дамами и даже иногда мужчинами в цилиндрах и котелках. Образовывалась громаднейшая петля не только во всю обширную площадь, но и за ее пределами; одни ехали вперед, близ рынка, другие назад, по линии торговых рядов, и так кружились часами. А внутри этой колоссальной петли стояли группами полицейские офицеры в серых пальто, с саблями у бедра и с револьверами на серебристых шнурах; они руководили порядком. И было их множество, этих ничего не делающих руководителей; они только рисовались перед катающимися нарядными дамами да покручивали усы.

На следующий день, в вербное воскресенье, к вечеру рынок кончался; увозились куда-то остатки товаров, ломались и разбирались ларьки, подметалась замусоренная площадь, и наступало предпраздничное затишье с самыми строгими великопостными днями последней, страстной недели. Но это затишье было только видимостью; на самом же деле везде кипела работа перед наступлением пасхи, и чем ближе к концу, тем яростней хлопотали люди, наполняя товарами магазины, заготовляя пышные куличи и творожные сладкие пасхи, окрашивая вареные яйца фуксином и отваром луковой шелухи в разные цвета либо яркими обрезками шелка делая их скорлупу пестрой.

На Девичьем поле ремонтировались спешно балаганы, малевались новые громадные плакаты к новым представлениям, приуроченным к сезону. В Охотном ряду в бесчисленные лавки и хранилища свозились сотни свиных туш, окороков, битых индеек, гусей, цыплят; в подвалах еле поспевали опоражнивать винные бочки; в торговых оранжереях была давка от покупателей; цветущие махровые сирени, тюльпаны, розы, гиацинты и ландыши дня за два до праздника в изобилии разносились в корзинах подарками по Москве, дразня внимание тех, у кого не хватало денег на такие покупки и подношения.

Не ежегодно, но все же нередко, на пасхальной неделе открывалась в громаднейшем помещении манежа очаровательная цветочная выставка. Садоводы старались перещеголять друг друга и действительно устраивали то, о чем с удовольствием вспоминается даже через полвека. Колоссальная манежная внутренняя площадь бывала вся в цветах и клумбах, в декоративных растениях, благоухающая тонкими разнообразными ароматами. А так как это бывало в раннюю пору весны, когда на улицах иногда лежал еще грязный и мокрый тающий снег, то впечатление от этого необычайного громаднейшего цветника бывало радостным.

Приблизительно в эти же числа или около этих дней, глядя по ходу весны, вскрывались реки, начинал двигаться лед, и Москва-река вздувалась, пухла, воды ее подходили к границам набережной. Толпы москвичей ходили любоваться половодьем и с интересом отмечали: остается два камня до уровня, остается один камень, и, наконец, река в более низких местах выливалась на улицу, затопляя тротуары и мостовые, и двигалась дальше. Бывали года, когда полая вода доходила чуть не до Третьяковской галереи. А отводный канал, или попросту называемая — «Канава», — от Малого Каменного моста до Зацепы, выходила из берегов каждый год и затопляла многие прилегающие переулки, доходила иной раз до Татарской улицы, и жители, чтобы достать себе в эти дни пропитание, снимали с петель ворота и, подпираясь шестами, ездили по этим переулкам, как на плотах, за покупками хлеба и продуктов, с веселыми песнями, шутками и прибаутками, ничего не боясь и радуясь, что в эти недолгие дни нигде не торчат полицейские «городовые» и никому не мешают наслаждаться «гражданской свободой».

Между прочим, наименование этих полицейских «городовых» москвичи шутливо относили к нечистой силе, считая, что в лесу есть леший, в воде — водяной, в доме — домовой, а в городе — городовой.

X

После весенних праздников невольно вспоминается и осенний — лошадиный праздник.

На Зацепе, на просторной площади, стоял большой храм имени Флора и Лавра,* которым приписывалось покровительство над конями. И вот ежегодно, в половине августа, если не ошибаюсь — 18-го числа, вся эта большая площадь перед церковью заполнялась сотнями лошадей. Тут и гладкие купеческие рысаки, и тяжеловозы-першероны, и изможденные непосильной кладью ломовые, и извозчичьи клячи с вытертой по бокам шерстью и облезлыми хвостами, и красивые верховые кони из манежей и цирка.

Большинство парадно украшены тряпичными цветами в гривах, яркими лентами, вплетенными в хвосты. Их держат под уздцы нарядные конюхи и кучера в ожидании молебна, который совершался торжественно на площади по окончании праздничной обедни. После молебна священник кропил водой толпу и коней, высоко поднимая руку с волосяным веничком, с которого брызгали капли воды на головы собравшихся. В ответ на хоровые гимны с площади неслись громкое ржание, стук нетерпеливых копыт о камни мостовой и многочисленные добродушные возгласы:

— Тпрруу!.. Тпрруу!..

И этот лошадиный праздник совершался ежегодно, после чего конская «демократия» угонялась на обычную работу, а на площади происходил парад «аристократии» — гладких рысаков в упряжке, и гарцевание верховых коней.

В заключение участники праздника разбредались, в различных классовых группировках, по трактирам — скромно говоря — «чай пить».

XI

Когда начинаешь вспоминать о прежней Москве с своего раннего детства, то ясно видишь, как менялась мало-помалу и до какой степени изменилась вся жизнь людей, как отмирали и отмерли старые обычаи, привычки, верования, старый быт и даже исчезли многие слова из обихода.

Такого движения на улицах, какое наблюдается сейчас, и в помине не было даже в центре города, а другие улицы были тихие, спокойные — особенно в Замоскворечье, где прошло мое детство и ранняя юность.

Бывало, посредине улицы ходили разносчики и громкими голосами выкрикивали о своих товарах, немножко нараспев. У всякого товара был свой определенный мотив, или «голос». Кто и когда узаконил эти мотивы — неведомо, но они соблюдались в точности в течение долгих лет, так что по одному выкрику, даже не вслушиваясь в слова, можно было безошибочно знать, с каким товаром идет разносчик или едет в телеге крестьянин, продавая либо молоко, либо клюкву, лук, картошку, либо уголь, или бредет, не торопясь, с мешком за плечами старьевщик, скупающий всякий хлам, обноски, скарб — то, что в старину называлось «бо̀рошень», идет и покрикивает, но непременно скрипучим голосом: «Старья сапог, старого платья — нет ли продавать!..»

Крестьяне приезжали в город со своими товарами обычно в деревенских черных «цилиндрах», — а картузов еще не носили; шляпы эти делались почти без полей, похожие на небольшие ведра, из какого-то домашнего материала вроде легкого войлока. Сидя на соломе или на сене в телеге и проезжая шагом по улице, крестьяне взывали громкими голосами и тоже на свой особый лад, — у всех у них одинаковый:

— Млака́, млака́, млака̀!.. — Или: — По́-клюкву! По̀-клюкву!..

Ходили также мороженщики с кадушками на голове. В кадушках навален кусками лед, а во льду вкопаны две большие жестяные банки с крышками, в одной сливочное, в другой — шоколадное мороженое. Никакого шоколада, конечно, не было: просто подмешивался жженый сахар для коричневого цвета, а может быть и еще что-то. И все они протяжно и громко выкрикивали нараспев одни и те же слова:

— Морожено хо-ро́-ше!.. Сливочно-шоколадно мо-рож!..

Купить у них можно было мороженого на копейку, и на две, и на весь пятачок. Они намазывали его металлической лопаткой в порционные стаканчики, висевшие у них за поясом, и давали костяные ложечки; за полный чайный стакан, принесенный из дома покупателем, брали по десять копеек. Толпа мальчишек окружала этих разносчиков и с наслаждением оставляла им свои копейки.