«Люди остаются людьми», — сказала она в другой раз.
Время от времени вдруг более-менее продолжительные прорывы откровенности. От критики наших фильмов — она считает их невозможными — до порядков вообще. Что шесть-семь лет назад здесь дышалось свободнее. Новый закон, до трех лет. «Как бы нас ни притесняли, мы все равно самые веселые люди на свете». После работы не ложатся спать, а собираются компаниями, пьют, смеются… «Ну а что делать».
Отдушины. Со временем встречи становятся довольно-таки бессодержательными, мы это замечаем уже и здесь, где почти каждый день устраивают какой-нибудь праздник. Вчера у адвоката, который каким-то чудом сюда добрался, мало-помалу в комнате собралось человек десять. Кофе на купленной спиртовке, потом притащили коньяк.
Вьетнам здесь никакой роли не играет. Китайцы. М.С. с ненавистью изображает их раскосые глаза. Предубежденность к «местным»: не работают, а благодаря торговле ведут красивую легкую жизнь. Вчера по причине двух анекдотов еще и недоверчивость к помощи, которую оказывают африканцам. (Третьего советского специалиста не съели, потому что вождь учился с ним в Университете им. Лумумбы. Африканское правительство, которому дали независимость, от ужаса рухнуло с пальмы.)
Теперь здесь наконец-то и сами хотят жить, по горло сыты лишениями ради всяких идей.
Обстоятельства в Центральной России, из окна автомобиля: разутые, грязные, пьяные. «Что нужно этим людям? Бутылка водки!»
«Если китайцы нападут, мы будем совершенно одни. По-моему, американцы нам помогать не станут».
На широком, не слишком проникнутом культурой почвенном слое — сравнительно тонкий слой городов.
«У нас хорошая молодежь: образованная, умная. Но никто не понимает, что ей нужно и что с ней надо говорить честно. Она скептична».
Она больше видеть не желает войну и борьбу, она устала.
Процесс год назад. Клиент — врач, участвовавший в массовой краже. 12 лет. «Он мечтал о десяти годах…»
«Иногда я плачу, когда вечером прихожу из суда домой. Человек невиновен, а ты не можешь разъяснить это суду…»
Быть может, внутренняя борьба за сохранение личности — типично западное явление, идеал, ограниченный считаными европейскими странами? А в других местах дело идет просто о жизни? Уже здесь, на юге, как посмотришь на людей… например, вчера в Сухуми.
Конечно, и коммунизм тут имеет другие варианты. Уже не общество, которое даст каждому возможность раскрыть свои способности…
Здесь, как нигде, отчетливо ощущаешь, что все продолжается, даже без твоего участия, и что в будущем не стоит об этом забывать.
Ниночка с ее немецким другом, который вдруг упомянут в разговоре. Он живет в Ростоке, и она об этом говорить не хочет. Уплетает сласти, пьет вино, а Юре позволяет дойти лишь до определенной границы.
Лева, всегда наготове, с синим рюкзачком.
Как меня в брюках не хотели пускать в «Гагрибш»[12].
Мать М.С. — наполовину немка, наполовину армянка. Ее любовь к шлягерам 20-х годов: «Что надо Майеру на Гималаях», и «Ночью человек не любит быть один», и «Как назло, бананы», и «Что ты делаешь с коленкой, милый Ханс».
Курд, который все время кланяется и которого я все время подозреваю в том, что он выпивши.
Люди стали хитрыми, чтобы устроиться.
«Вера? — говорит М.С. — Ни во что я больше не верю. В юности верила во все. Тем горше было разочарование».
Возможная честность функционеров.
«Знаете, на этот вопрос мне трудно дать точный ответ. Во всяком случае, будь я в партии, меня бы давным-давно вышвырнули. Вот и живу беспартийная, делаю свою работу, и всё».
Пока есть надежда, что постепенно все же станет получше.
Любит Пастернака, Паустовского, Казакова, Достоевского. Не доверяет честности Эренбурга, Симонова благосклонно принимает к сведению: «Но ведь нельзя всю жизнь писать о войне, нельзя жить только воспоминаниями». Шолохова презирает как плохого человека: раньше он был честен, потом поднялся в верхи и хотел там остаться, стал пьяницей, да и не написал больше ничего.
Приспособленчество людей замечают сразу. Недавно в руках у М.С. были статьи Эренбурга о космополитизме…
Определенные анекдоты не переводятся. В большой компании разговор остается ни к чему не обязывающим.
Косик[13] о соотношении эмпирических обстоятельств и преходящих или вечно живых ценностей, относительного и абсолютного, чрезвычайно актуально во времена «опустошенного, обесцененного эмпиризма». Из этого противоречия наверняка возникнет большой конфликт!
Функционеры как большей частью излишний, непродуктивный слой.
Если искать историческую аналогию, то, увы, снова и снова обращаешься к католической церкви и ее пастырскому воинству.
Духовное обновление марксизма, пожалуй, вряд ли придет из Советского Союза — слишком мало брожения, слишком много смирения. Пожалуй, слишком много страданий в прошлом, они измучены. Слишком велика инерция огромной страны, которую они при каждом шаге должны тащить за собой.
Расхожие слова: но люди же не меняются! Люди остаются людьми. Хотят, чтобы их оставили в покое, хотят жить — разве они неправы?
Когда по соседству играют в карты на чужом языке, мне это не мешает.
«Новый человек» вообще не существует — из всех обманов это был наиболее рафинированный и, пожалуй, наиболее неосознанный для самих обманщиков.
Нет больше крупных личностей, которые, вынужденные признать, что не могут иметь все, бросают то, что как-никак имеют, и презрительно кричат своим грабителям: «Ничего мне не надо!» Существуют лишь разные уровни приспособления к возможному — по крайней мере, теперь. Нам еще довелось увидеть, как из-за неприспособления к возможному банально-возможное расширялось до мнимоневозможного. Этого мы забыть не можем, не желаем примириться с нынешним состоянием, над которым незримо висит призыв: храни существующее!
Утверждать, что в основе искусства лежит «партийность», значит базировать его на чем-то производном — а ведь искусство становится искусством, только если идет от исконного. Но такого, пожалуй, ныне нигде не найдешь.
Подготовка к «праздникам» состоит в развешивании лозунгов — очень длинных, очень высоко, — в побелке бордюров, мытье ворот и т. д.
Мария Сергеевна, Нина, Золя, Марк, Герда уехали. Любопытно, как мало-помалу они все же раскрывали себя. Марк только в последние дни заговорил, хотя и скупо, о времени, проведенном в Германии, он прожил год в Берлин-Вайсензее, в комнате, где под потолком висела неразорвавшаяся бомба, обезвреженная. На Франкфуртер-аллее у него была девушка. О полковнике Петерсхагене, которому не следовало сдавать город врагу. В последний вечер Марк выдвинулся в главные герои моей истории и говорит только одно: «Солнца никогда не будет». Все думают, будто он в самом деле так говорил, и он примирился, перестал их разубеждать. Неожиданное редкостное согласие. Обоюдная симпатия, поскольку он почувствовал, что я угадываю, какой он (а может быть, каким он был), и вдруг вспомнил давно забытого себя.
В последний день Золя устроила ему жуткую сцену: из-за того, что он не мог оторваться от карточной игры с поэтессой, нашей соседкой. Он явно чувствовал себя до крайности неловко, ведь Золя совершенно потеряла самообладание, но остался спокоен. Потом зашел попрощаться, сказал: «Пусть всегда будет солнце» [популярная русская песня 1962 г.] и добавил: он бы остался, если б мог. С минуту мы стояли в смущенном молчании, пока он не докурил сигарету.
М.С. в последний вечер: «Вообще, сила русских людей в том, что они встречаются, радуются и т. д.» Она рассказала о семье, уже четверых членов которой защищала, и о том, как слава адвоката передается из уст в уста.
Нина вечером при расставании о своем немецком друге: его зовут Дитрих, и она желает ему доброго здоровья. Нина и медведь Юра, который бы с удовольствием закармливал ее сластями, но она не разрешала.
Белокурый эстонский (?) поэт, который всем своим поведением показывает: я иначе не могу. Сидит в купальном халате и работает, делает гимнастические упражнения, прыгает в море, серьезно идет со своей симпатичной молодой женой в столовую. Сегодня он, к нашему превеликому удивлению, очень приветливо сказал нам по-немецки: «Доброе утро».
Немецкие слова в русском: «бутерброд», «шлагбаум», «парикмахерская», «маршрут».
Любопытные французские остатки со времен 1812 года: «шаромыжник» — от «cher ami», то есть «милый друг», так голодные солдаты, попрошайничая, обращались к крестьянам, теперь «шаромыжник» — человек, у которого вообще ничего нет, конченый.
«Шваль» — от «cheval», «лошадь»: мертвые лошади валялись повсюду, шваль — дрянное, негодное, пропащее.
Народ здесь, пожалуй, еще больше, чем у нас, становится покорнее, равнодушнее, приспосабливается.
Позавчера утром ни с того ни с сего очень душно и пасмурно. Я чувствовала вялость. Уже с утра 25°, притом довольно ветрено. К вечеру духота отступила, вчера в первой половине дня прошел дождь, после обеда ветер все усиливался, волны высоченные, как никогда. Мы поднялись на гору, забрались в какую-то глухомань, собак почти столько же, сколько ребятни, по дорогам шныряют свиньи. Сегодня с утра прохладно, всего 15°, море еще бурное, но волнение все же послабее, чем раньше, небо совершенно ясное, с чудесным солнцем.
Я, конечно, не могу достаточно подкрепить это примерами, но у меня такое ощущение, что историческая роль, которую Советскому Союзу, хочешь не хочешь, придется играть и в будущем, находит пока мало осознанной поддержки со стороны населения. Народу вполне достаточно «истории», которая, как он полагает исходя из своего опыта, неизбежно вступает в огромное противоречие с нормальной, в самом обычном смысле человеческой жизнью.
И видеть, как исполинские по своим возможностям производительные силы этой страны лишь в немногих аспектах действительно концентрируются и используются, а все прочее остается в забросе, без применения… как здесь, в кавказских лесах, гибнут каштаны… Этой гигантской человеческой массе словно бы недостает чего-то вроде всепроникающего, организованного производительного духа, или же он есть, только охватил покуда лишь незначительную часть этой массы, а остальные спокойно преследуют совсем иные цели. Но как раз это для нас опять-таки очень притягательно, ведь мы приехали из маленькой заорганизованной страны, где производство-то идет, но дух все больше утрачивается.