Московские дневники. Кто мы и откуда… — страница 22 из 40

Тем лучше, что некоторым людям книга нравится, меня это трогает. Я и здесь, в ГДР, получаю множество писем, особенно от молодежи. Но эта книга сделала и меня — особенно по причине нелепых откликов, какие вызвала на Западе, — заблудшей овцой, пусть не окончательно заблудшей, но все-таки. Это бы не должно меня задевать, но человек — существо противоречивое, и мое тело наперекор (более разумной) голове отзывается всевозможными болячками: сердце и кровообращение не в порядке. Знаешь, нашему поколению в Германии (или, по крайней мере, в ГДР, с которой мы, хоть убей, не расстанемся) дважды резко вывернули жизненную линию. Это уже слишком. И оборачивается, с одной стороны, чрезмерной готовностью приспособиться, а с другой — чрезмерной готовностью к неврозам. Прочитав твое письмо, Герд сказал: «Бери пример. Вот это человек! Его не согнешь». Но, помнится, и тут уже заходила речь о неприятностях с сердцем?

Сейчас много читаю по истории начала XV столетия. Собираемся сделать фильм о немецком Тиле Эйленшпигеле. Знаешь эту народную книгу? Ядреная штука. Этот персонаж, собственно, сперва надо создать, поместить в бурное время накануне Крестьянской войны, что меня как раз очень привлекает.

Твоя жена пока не сумеет добыть английское издание «Кристы Т.» — но вскоре книга выйдет в США, а также во Франции, Дании, Норвегии, Швеции, Финляндии, Италии. Я была бы очень рада увидеть ее прежде всего у вас, по-русски. Когда мы приедем, я еще не знаю. Держим курс на следующий год — но удастся ли?

Сердечный привет тебе и твоей жене, с которой я пока не знакома.

Твоя Криста Вольф

Привет от Герда.

Лев Копелев — Кристе Вольф

29 авг. 73 г.

Милая Криста!

Весь месяц наша семья живет под знаком Кристы Вольф: Рая читает по-английски «Кристу Т.», а я — «Уроки чтения и письма», и мы часто говорим о тебе! От Раи ты получишь большое письмо, а я вряд ли сумею написать много, потому что поджимает время — завтра днем уезжаем в Ленинград, а мне нужно еще передать это письмо Мышке. От нее вы можете достаточно подробно узнать о наших обстоятельствах.

И все же не могу кое-что не написать, пусть коротко и поспешно. «Обмен взглядами» и «По поводу одной даты» я прочитал с особым чувством — совершенно отчетливо слышал твой голос и видел тебя, как ты вечером у нас об этом рассказывала. Рассказы хорошие, вправду поэтичные, а одновременно зачатки большой книги, которую ты непременно должна написать. Твой опыт — опыт твоего поколения в Германии и твой личный опыт как писателя, функционера, как ищущей, думающей, верящей и надеющейся молодой немецкой женщины середины века, рубежа эпох, извечного, многослойного национального кризиса, опыт, из которого родились два твоих хороших романа (нет, «Криста Т.» больше чем хорошая книга, по-настоящему превосходная и неувядаемая), — этот опыт в большинстве своих слоев еще далеко не исчерпан. Что ты, именно ты способна создать такой многосторонний лирико-философский эпос, мне однозначно доказывает эта книга, в частности «Самоинтервью», эссе об Анне З. и Ингеб. Бахман, завершающее титульное эссе и т. д. Тебе просто надо дать себе по-настоящему неограниченную свободу, выйти не только «из самой себя», но из всех окружающих тебя барьеров различных табу и предрассудков. Салтыков-Щедрин называл это «внутренним городовым», или «внутренним цензором», которому иные его литературные современники, да и он сам, позволяли властвовать над собой и в себе. (Мелочь по сравнению с тем, что пережили и переживают от «внутренней» цензуры его внуки и правнуки.) Сейчас я как раз читаю «Из дневника улитки» Грасса. Очень хорошая книга, которая, в частности, завораживает ничем не стесненной внутренней свободой автора, порой даже неприятно удивляет нашего брата, местами граничит с эксгибиционизмом, ощущается как субъективистский произвол. В конечном счете правота остается за ним — хотя временами он кажется нарочитым, кокетливым, не только искусным, но и искусственным. Тем не менее summa summarum[23] он убеждает, ведет за собой — не захватывает, не увлекает за собой, как в триллере, а сознательно ведет… Поскольку ты занимаешь сейчас в моих размышлениях очень много места, я снова и снова невольно думал о тебе, и, по-моему, тебе ничего не требуется. Не надо тебе ни у кого ничему учиться. У тебя уже есть собственный мир, своя особая манера письма, чувствования и выражения, с тобой никогда не возникает «впечатления эпигонства» (как ты хорошо доказала это у Бахман). Тебе просто не надо делать над собой усилий, и тогда ты не только станешь писать сама, но, так сказать, оно само будет «писаться». Ты и сама все это прекрасно знаешь, к чему мне тебя поучать.

Очень здорово, что ты есть в этом мире. Пожалуйста, поскорее пришлите весточку. Приезжайте снова, пишите, а может быть, и нам опять удастся приехать в ГДР.

Пусть Эрвин [Штритматтер] попробует пригласить нас. Он человек влиятельный. (Намекните ему потолще.) Мне бы очень хотелось напоследок еще раз повидать Веймар и впервые — Эрфурт, и Гарц, и проч.

Сердечно обнимаю тебя и Герхарда. Будьте здоровы, дорогие мои, и вы, и ваши дети.

Пишите скорее! Ваш Лев

Криста Вольф — Льву Копелеву

15.9.73

Дорогой Лев,

твое письмо всколыхнуло мои мысли, Раино — скорее мои чувства, но оба затронули те главные точки, где мышление переходит в чувствование, чувствование — в мышление: именно в это место вы и попали (что, в частности, как будто бы указывает, что вы хорошо дополняете друг друга).

В эти дни мы взбудоражены и возмущены событиями в Чили. Повторяется процесс, когда приходится — я говорю о большинстве человечества — бессильно стоять и смотреть, как под плотным покровом соглашений о моратории истребляют народы. Немыслимо, но что самое скверное: все к этому привыкли.

Эта фраза напрямую ведет в на первый взгляд отдаленную писательскую проблематику, о которой ты пишешь очень правильно, и хорошо, и чутко — попадая в самую «точку». Я помню тот миг, те обстоятельства, когда испытывала ощущение, что мне окончательно отбили руки. В казенном здании я шла вниз по лестнице меж людей, которые в большинстве придерживались совершенно другого мнения. Стоял ноябрь 1965-го. Думая об этом, я и теперь обливаюсь потом.

Мне казалось, я «поняла».

Можно бы сказать: отлично. Ведь после все пустяк, ты внутренне свободен, можешь писать как черт и не больше его заботиться о том, прочтет ли кто-нибудь написанное и как оно подействует на того, кто все-таки прочтет. Есть люди, в том числе и пишущие, которые — полуосознанно, полубессознательно — остерегаются информации, даже избегают ее, чтобы ни в коем случае не угодить в эту опасную точку и в этот довольно изнурительный конфликт. Ведь это же конфликт, потому что ты целиком и полностью был отождествлен — и в определенной степени есть и будешь отождествлен — с тем, что, следуя своей литературной совести, должен бы описывать объективно и трезво, почти как посторонний.

Вероятно, ты не сможешь себе представить — но, вероятно, как раз ты и сможешь, — сколько уровней и вариантов может иметь этот конфликт и до какой степени со временем утомляет состояние, что постоянно надо быть и мотором, и экстренным тормозом в одном лице. (Не имея представления об этой проблематике, западные критики в большинстве остаются поверхностными и незначительными, тогда как наши критики либо по-хамски выковыривают именно этот конфликт — именуя его «отклонением», — либо вежливо стараются его не замечать.)

Я писала «Кристу Т.» — это было еще возможно — остатками моей наивности, вдобавок под настолько сильным внутренним принуждением, что местами просто нарушала границы (хотя в целом книга, конечно, содержит ряд намеренных неясностей, нечеткостей и смазанностей).

В последующие годы писать становилось все труднее. Кое-что возникало, всегда — или почти всегда — с задней мыслью: это еще не «то, что нужно». Но сколько же можно тянуть с тем, что нужно, когда тебе 44?

Ты знаешь, какую связь я чувствую с Анной [Зегерс], в том числе и как раз с трагическими чертами ее внутренней биографии. Думаю, я понимаю ее и принимаю кой-какие вещи, от которых другие, пожав плечами, просто отмахиваются, но мне, конечно, не хочется загонять себя в такую же патовую ситуацию, в какой она находится и лишь с огромным трудом может продолжать писать. Иногда мы говорим о том, что бы сейчас делал Брехт. Сумел бы он сохранить свою главную надежду, что рабочий класс станет из объекта субъектом истории (ей-то и надо бы стать у нас основой творчества). Но что, если нет? Иногда мы думаем, что он вовремя умер…

Однако я очень далека от охаивающего, критиканского толкования истории. Только вот меня неотступно занимает вопрос альтернатив. Опять-таки и это — мысль, будто писать можно, только имея альтернативу, — свидетельствует, как мы держимся за тезис, что литература немедля и непременно должна действовать еще и политически. Возможно, в иные десятилетия альтернатива как раз в том и заключается, что ряд людей (которые могут ощущать себя одиночками, даже отсталыми) попросту упорно желает выразить свой опыт. Тут, однако, возникает типичный для моего поколения излом самосознания, который я недавно эскизно обозначила в короткой статье [ «О смысле и бессмыслице наивности» (1974)] для антологии «История моего первого произведения», она выйдет в издательстве «Ауфбау». Посылаю тебе эту статью, поскольку начала тебе кое-что рассказывать о себе — редко встречаешь человека, умеющего слушать, — и хочу продолжить.

Кстати, возможно, весь этот конфликт, который так затрудняет мне писание, объективно давным-давно устарел. Для себя я вижу лишь одну-единственную возможность — попытаться его изобразить (ты пишешь, я должна дать себе свободу: ах, если бы ты знал!), и то, что пишу сейчас, книгу о детстве, я рассматриваю как разбег.

Конечно, нам очень хочется, чтобы вы приехали. Только я не уверена, что от нашего приглашения будет толк. Другие возможности мы обдумаем и обсудим.