Московские дневники. Кто мы и откуда… — страница 24 из 40

В Комарове мы посетили могилу Анны Ахматовой. Она скончалась в 1966 году в Домодедове под Москвой, но похоронили ее там, где Союз писателей в конце 1950-х годов предоставил ей дачу: вблизи от ее выбранной родины, Ленинграда. Если со Львом Копелевым и Иосифом Бродским Анна Ахматова состояла в переписке, то Ефим Эткинд, тоже знавший ее лично, издавал ее стихи. Незабываемым стало для нас посещение квартиры филолога, лингвиста и литературоведа Владимира Адмони (1909–1993). Он был близким другом Ахматовой и рассказывал нам о ее жизни и судьбе, о гонениях и исключении из Союза советских писателей.

Через год после этой поездки вышло мое «Описание комнаты. 15 глав о Йоханнесе Бобровском», в связи с чем Лев Копелев написал мне письмо. Его рецензия на «Описание» была напечатана сначала в журнале «Дружба» (Целиноград, Казахстан, 3 марта 1973 г.), а позднее в «Вопросах литературы» (5/1973).


Посещение Петергофа под Ленинградом (Санкт-Петербургом)


Надгробие Анны Ахматовой


Криста Вольф с Катрин (слева) и Аннеттой


Герхард Вольф с дочерьми

Лев Копелев — Герхарду Вольфу

12 декабря 1971 г.

Дорогой Герхард!

От всей души благодарю за твою книгу, сегодня прочитал ее второй раз (за одну неделю) и хочу написать рецензию. Не знаю пока, для какой газеты или журнала и насколько она будет подробной, популярной или «элитарной», но напишу непременно. Потому что книга произвела на меня такое впечатление, какого давно уже ничто подобное не производило… Поэтично о поэзии! И одновременно выходя далеко за пределы чисто литературных или эстетических проблем, именно так, как ты трактуешь одушевление языка: оставаясь в конкретном образном мире, «устремляться далеко за пределы субъективной интуиции… создавать новые представления» (с. 157). Твою книгу я теперь буду везде рекомендовать как превосходный пример проникновения «в страну поэта», которое одновременно само становится поэзией. «Описание комнаты» становится критической данью судьбе поэта, поэтическим рассказом об одном — но каком! — характере и, вытекая из этого «субъективного вдохновения», из всех этих осязаемых, конкретных вещей, из совершенно конкретно ограниченного помещения — одна комната! — переходит в многоуровневые философско-художественные обобщения… Прости, пожалуйста, невнятный лепет, но, надеюсь, ты все-таки сумеешь извлечь из него смысл (поскольку у меня теперь есть и немецкая машинка, тебе будет легче)… Твоя книга имеет для меня огромное значение… Йоханнеса Бобровского я и раньше ценил очень высоко, но с каждым годом его творчество впечатляет меня все больше, все сильнее… Сравнимо с тем, что я впервые осознанно пережил при виде двух церквей: прекрасная, благородно простая старинная церковь Покрова на Нерли (под Владимиром) и «Дивная» церковь в Угличе издали кажутся намного больше (выше, мощнее), нежели вблизи, — чем больше от них удаляешься, тем сильнее воздействие. Не знаю, что говорят архитекторы, но я невольно вспомнил об этом, размышляя об иных посмертных поэтических судьбах — ведь хватает авторов, некогда знаменитых, восхваляемых и бурно обсуждаемых, в некрологах им сулили вечную славу и искренне стремились реализовать эти обещания в мраморе, бронзе и солидных юбилейных изданиях, однако, несмотря ни на что, позднее они существуют только для историков литературы. В противоположность Гёльдерлину, Клейсту, Траклю, Кафке, Хорвату и даже Брехту, который сейчас, через 15 лет после смерти, предстает миру несравнимо большим, нежели при жизни. Твоя книга однозначно доказывает мне то, что прежде иной раз отметали как мое субъективное преувеличение или подвергали сомнению, а именно что Бобровский — одно из величайших и благороднейших явлений в немецкой и мировой литературе. Ты рассказал мне о нем так много нового, раскрыл такие новые связи, что, закончив большую работу «Гёте и театр», я очень хочу сесть за монографию о Бобровском. Что с такой магнетической силой притягивает меня в его поэзии, в его образном, певучем, звучном, ритмически завораживающем языке, я сегодня точно определить не могу — и не знаю, сумею ли вообще. (Но непременно попытаюсь.) Зато я совершенно точно знаю, что как раз сейчас особенно мило и дорого мне в его натуре — натуре человеческой и духовно-поэтической. Его сугубо личная, исконная связь с восточнопрусской родиной («patria chica»[24], как говорят в Испании, Анна Зегерс когда-то превосходно объяснила мне это понятие) — его глубокая укорененность в этой конкретно местной традиции, которая одновременно является одной из самых живучих в немецкой культуре Нового времени, — столь же естественно и конкретно соединилась с литовскими, русскими, польскими, еврейскими, европейскими и азиатскими духовно-художественными, мифологическими, музыкальными, этическими и проч. традициями. Это не порожденная его фантазией романтико-утопическая идиллия, а безыскусная, суровая, даже трагическая реальность, поэтически воплощенная и осознанная поэтом — христианином и альтруистом — во всех ее противоречиях, в том числе и как язык… «на бесконечном пути к дому соседа». Это делает его, эстетически чрезвычайно своеобычного, а экзистенциально порой эзотерического немецкого поэта, особенно актуальным и значимым для всего мира в эпоху национализмов и шовинизмов всех толков, которые так опасно растут и зреют повсюду на нашей планете, от Ирландии до Бенгалии, от Канады до Южной Африки.

А кроме того, должен признаться, я чувствую еще и очень личную связь с ним («избирательное сродство»?). Тебе, последовательному материалисту, может, и смешно, но наш брат с годами становится едва ли не падок до мистических ощущений: много лет мне хотелось основательно проштудировать произведения Бобровского, не только потому, что они привлекали меня художественно и мировоззренчески, но еще и потому, что я родился с ним в один день (9.4), и потому, что студентом и аспирантом особенно интересовался Гаманом, Гердером и Клопштоком (моя первая серьезная работа по германистике была о «Буре и натиске»), и потому, что в войну мы находились прямо напротив друг друга (на озере Ильмень), и потому, что вскоре после возвращения к германистике (1955–1956), занимаясь лирикой Пауля Флеминга о России, в восторге от того, что первые поэтические произведения о Москве, о Новгороде и о других русских городах вышли из-под немецкого пера, я, собственно, впервые услышал и имя Йоханнеса Бобровского… Признаться, правильный подход к нему я нашел не сразу, мне понадобилось еще несколько лет, чтобы преодолеть вульгарно-идеологические догматичные предрассудки, которые довольно долго калечили мои мысли и чувства, но тем сильнее стало потом желание выявить отношения Бобровского с Россией, для меня они необычайно важны и дороги: они по-своему продолжают развиваться и углубляют давние немецко-русские и русско-немецкие духовно-эстетические связи (что снова и снова привлекает меня у П. Флеминга — чьего имени мне, кстати, недостает в твоей книге — и у Рильке). Ты очень хорошо написал об этом (с. 79–82). И Й.Б. убедительно доказывает: реально и плодотворно национальное не может не быть также реально и плодотворно интернациональным в своих истоках и «устьях». Он бы, наверно, прибег здесь к понятию «языческо-христианский», но в конечном счете это одно и то же.

Наверно, теперь ты все-таки можешь себе представить, как я тебе благодарен, что ты написал эту отличную книгу, причем написал вот так, в такой гармонии темы и формы, и прислал ее мне!

Оба раза, когда был в ГДР (в 1964-м и 65-м), я хотел повидать Бобровского, но не получилось, и я надеялся: ладно, тогда в другой раз… Теперь твоя книга стала для меня неожиданной встречей с ним… Печально и все-таки прекрасно, и прекрасное останется жить.

Множество горячих приветов Кристе, когда же я получу почитать что-нибудь и от нее?

Видаетесь ли вы с Анной? Как она? Я давно ничего от нее не слышал. Передайте, пожалуйста, сердечный привет ей и Роди. Рая передает сердечный привет, а я обнимаю вас обоих.

Твой Лев


P.S.

Можно ли купить пластинки с голосом Й.Б.? Что из его наследия еще не опубликовано? Последних четырех названий, упомянутых на супере («Бёлендорф» и др.), у меня пока нет. Там написано «распроданы»! Нет никакой возможности их добыть?

Седьмая поездка. 1973 г. В Москву на выставку, посвященную Маяковскому, 14–29 июля 1973 г.

* * *

30.7.73

Когда мы [в Берлине] возвращались на такси домой, таксист сообщил нам о тяжелой болезни Ульбрихта и высказал предположение, что, если он вдруг сейчас умрет, до конца Всемирного фестиваля его положат «на лед», ведь государственный траур не объявишь.

Картины, оставшиеся от Москвы: номер в гостинице «Варшава», лица в метро, усталые. Спины и профили членов президиума перед и рядом со мной в президиуме торжеств в честь Маяковского в писательском доме. Их спины, тщеславные, когда они стояли на ораторской трибуне. Клуб, где мы обедали, обшитый деревом. Музейная комната К. [Льва Копелева]. У окна портрет Фриды Вигдоровой, «лучшей женщины, какую он знал». Большая жилая берлога у его дочери Светланы, ее кривошеий муж, языковед. Шрифт бёллевского письма (…подпорчен славой (как мы все)). Мария Сергеевна с ее полными плечами, напротив меня. Два лица Симонова: подтянутое официальное и старое, больное. Вид на березы из его окна… Студия Б. [Бориса Биргера]. По-западному ухоженная жена Симонова. Напыщенно-патетичный декламатор на открытии выставки Маяковского. Наигранная взволнованность стоящих вокруг.

Герхард Вольф о седьмой поездке

К сожалению, об этой поездке, в которой участвовал и я, остались лишь короткие записи Кристы Вольф, сделанные позднее и слабо передающие внешнюю напряженность тех дней. Криста Вольф поехала в Москву прежде всего, чтобы взять интервью у Константина Симонова для журнала «Нойе дойче литератур». Интервью затрагивало основные жизненно важные вопросы, мы знали романы Симонова и его незабываемую песню «Жди меня», призыв к женщинам не забывать воюющих на фронте мужей, которую пели повсюду.