Московские дневники. Кто мы и откуда… — страница 27 из 40

КОНСТАНТИН СИМОНОВ. Трудно отвечать на вопрос о славе писателя или о его популярности без притворства. Лучше вообще на него не отвечать. Но, как говорили у нас в старину, перекрещусь и все-таки прыгну в воду. Опасна ли слава или ее синоним — популярность? По-моему, ответ может быть только один: конечно, опасна. Разумеется, писатель, сознавая, что его широко читают, должен больше многих других людей думать о том, как вести себя, должен с большей чуткостью относиться к возможности обидеть, задеть другого человека, должен привыкнуть к постоянному самоконтролю. Я думаю, со всем этим легче справиться, когда продолжаешь работать, продолжаешь писать, а не живешь на проценты с написанной когда-то давным-давно книги. Вообще, когда много работаешь, остается меньше времени думать о другом, в том числе о собственной славе или собственной популярности. В этом еще одно преимущество постоянной работы. Трудно ли отказаться от своей популярности, если уже привык к ней? Должно быть, трудно, и если эта дилемма требует определенного шага, который зависит от самого писателя, то наверняка нелегко решиться на такой шаг.

И наконец: разве мы сами не содействуем каким-то образом собственной популярности, хотя бы время от времени? Мы то и дело именно так поступаем, порой сознательно, порой бессознательно. И в этом смысле я, вероятно, тоже не составляю исключения.


Посвящение на обложке книги Константина Симонова «Третий адъютант» (1942)

Криста Вольф. Четверг 27 сентября 1973 г. Кляйнмахнов, Фонтанештрассе: визит Юрия Трифонова

[…] Гостиница «Унтер-ден-Линден», звоним в номер Юрию Трифонову, он приходит. Я иду в туалет, служительница сидит на табуретке в углу, просит каждого не закрывать дверь. В вестибюле стоят Герд и Юрий, я его узнала. Вширь раздался, говорит Герд. (Сегодня он говорит: «сбросил», запомнил его более худым и подвижным.) Юрий простужен, мы идем в аптеку напротив, берем ему таблетки от горла, капли в нос, аминофеназон. Едем. Уже в машине спрашиваем, как прошел коллоквиум (тема: «Конфликты в жизни — конфликты в литературе»). Он только смеется. Я говорю, что слыхала, он был лучшим. Ну, тогда он представляет себе, каковы были остальные.

По дороге сразу же заходит разговор о том, что с недавних пор в Москве перестали глушить определенные западные радиостанции.

Поехали мы в «Эрмелер-хаус», приятная тишина, прохлада, сквозняк, почти до конца мы единственные посетители в своем зальчике. Все официанты во фраках. Обслуживает нас молодой человек с детским лицом и детскими локонами. Заказываем телячье жаркое, Герд — что-то экзотическое из утятины. (Через 1,5 часа начинаем зябнуть.) Под конец омлетики с ананасом, которые готовятся и фаршируются прямо на столе. За все про все (коньяк, водка, сок) 90 марок.

Разговоры за столом: обмен информацией о Солженицыне и Сахарове (мы согласны, что, выступив с обращением к чилийской хунте, по поводу Неруды, Сахаров навредил себе, расписался в политической наивности. С другой стороны, Трифонов говорит: Сахаров и его жена сделали огромное дело, так много привели в движение). Говорим о том, что Трифонов написал за последние годы: три повести, исторический роман о русских террористах прошлого века, все это выйдет здесь. О том, как его сбежавший кузен — Демин, — который выпустил на Западе книгу и работает на «Radio Liberty»[28], начисто лишает его возможности съездить на Запад. О том, кто подписывает воззвания против Солженицына, касающиеся Нобелевской премии: преимущественно секретари Союза, к числу которых, увы, принадлежат Айтматов и Быков. Но зачем это понадобилось старому, полумертвому Катаеву? — спрашиваем мы себя. Трифонов цитирует открытое письмо некой женщины (Чуковской?) против этих подписантов, которых она с момента подписания объявляет «покойниками»… Говорим, позднее, и о второй книге Мандельштам («Столетие волков»), которую Трифонов, несмотря на некоторые несправедливости касательно иных людей, тоже считает «большой книгой». (Как и «Шестой день творения» Максимова.) «Двойной портрет» Каверина он оценивает не так высоко: слишком «литературный». И находит неправильным, что Каверин написал старой больной Надежде Мандельштам грубо отрицательное письмо по поводу ее второй книги. (Впечатление, что Трифонов один из тех, кто «прорвался» и усвоил манеру поведения, которая позволяет им жить, покуда сохраняя от разрушения их внутренний стержень.) Позднее, уже у Аннетты и Райнера, он рассказывает о своем конфликте: стоит ли ему после снятия Твардовского продолжать публиковаться в «Новом мире». Через год он это сделал. Твардовский его понял, другие критиковали.

За столом он рассказывает и о своей новой жене («хорошая баба»), она тоже литератор, живут они на две квартиры, и его дочь (21 год) не принимает эту новую жену. Все очень сложно. Ей бы лучше выйти замуж, но с этим опять-таки ничего не получается.

Еда вкусная, атмосфера в ресторане слишком эксклюзивная и безжизненная, нам бы следовало выбрать заведение попроще. Тр. рассказывает о недавно созданном комитете, определяющем политику в области переводов. Бунин вошел в этот комитет. «Неясный» человек. Тр. дает юмористические оценки. Об одном из участников коллоквиума говорит: Пустышка, ноль целых ноль десятых. (Я поправляю: Ноль целых одна сотая.) О процессе против Якира и Красина: результат равен нулю (я: минус 100), потому что не было западных корреспондентов.

Едем к детям, промерзли насквозь, греемся в машине. Аннетта в ржаво-красном свитере, выглядит хорошо, «душевно». Сперва советуемся насчет Яны: не начался бы у нее еще и кашель (правда, при нас она не кашляет). Я спрашиваю себя, не выражается ли в этом сопротивление маленького тельца против яслей. В 10 часов, когда девочке надо дать пенициллин, забираем ее в большую комнату. Она просыпается с трудом, но не плачет, как обычно. Только смотрит строго.

На стене новая картина Германа: автопортрет с картонным носом. Хорошо, но, по-моему, несколько чересчур прямолинейно. Из фотографий, полученных в наследство от бабушки, Райнер повесил на стену два фотомонтажа в старинных рамах. Старинный, весьма красивый стул стоит теперь в углу. Быстро завариваем чай. Ром мы тоже прихватили с собой. Юрий из-за своей простуды выглядит плоховато. Сперва разговор идет о кино. Аннетта рассказывает, что только что видела по телевизору репортаж с похорон Неруды, тысячи людей шли за гробом, толпы народа на тротуарах. Многие плакали. Кричали: Да здравствует Альенде, да здравствует Unidad Popular![29] Пели «Интернационал». Она под большим впечатлением.

Позднее передаем из рук в руки несколько не самых новых номеров «Шпигеля», я зачитываю несколько фраз о Габриеле Воман, она уже двадцать лет замужем за учителем, который на шесть лет старше ее, и он спокойно говорит: «Под мужьями в своих книгах она не всегда имела в виду меня…» Далее, напечатан материал адвокатов группы Баадера — Майнхоф[30], о «пытках» в тюрьмах ФРГ. (Одиночные камеры, недостаточно питья при голодовке.) Все выдержано в нарочито грубом тоне: «Верховная федеральная свинья Мартин» и т. д. Увы, только пожимаешь плечами, потому что невольно думаешь о тех, кого пытали по-настоящему. Трифонов интересуется западным телевидением (в Москве он смотрит только спорт. Дискутируется вопрос, может ли московская команда поехать в Чили на матч-реванш и поедет ли). Как раз передают репортаж о новых мерах по оздоровлению польской деревни и польского сельского хозяйства. Напрасно мы ждем чтения «Манифеста» Павла Когоута, который он передал Австрийскому радио. Трифонов устал, и в 11.30 мы уезжаем, отвозим его в гостиницу. Он говорит о Райнере и Аннетте: «Симпатичные молодые люди». Я: «Хорошо, когда дети остаются друзьями».

Лев Копелев. Образы правды О романе Кристы Вольф (1988)

…ибо правда распространяет свет на все стороны.

Гёте


I

Эпиграф к роману «Образы детства» Кристы Вольф — стихотворение из «Книги вопросов» Пабло Неруды. Начинается оно строфой:

Где мальчик, которым я был, —

Во мне еще или ушел?[31]

Первая строка первой главы гласит: «Прошлое не умерло. И даже не прошло. Мы отторгаем его от себя, отчуждаем».

Роман развертывается в трех «грамматико-психологических» измерениях: ОНА, ТЫ и Я. И притом в разных измерениях пространства и времени: ОНА — Нелли Йордан — присутствует во времени с 1929 по 1947 год. ТЫ и Я — с июля 1971-го по 1975-й, до конца последней страницы книги. ОНА, девочка Нелли, в пятнадцать лет покидает в феврале 1945 года родной город Л., преследуемая страхом, гонимая паникой. ТЫ в июле 1971-го с мужем, братом и пятнадцатилетней дочерью Ленкой едешь из Берлина (ГДР) в «Л. — ныне г.», в Польшу, в тот город, где когда-то жила Нелли, идешь по ее следам, вспоминаешь о ее-твоем детстве и юности, о ее-твоих родителях, родных, друзьях, знакомых… И вновь и вновь становишься Я. Но трехмерным роман кажется лишь беглому взгляду. Мало-помалу открываются все новые измерения, все новые сокрытые глубины.

Девчонки из Союза немецких девушек в белых форменных блузках с черными галстуками выстроились шеренгой на лугу, на линейку. Командир отделения «с ее рыжеватыми кудряшками, сильными очками, курносым носишкой и плетеным аксельбантом» читает стихотворение Анаккера:

С великим Мы объединилось Я

Как часть машины и ее движенья;

И не в существованье, а в с л у ж е н ь е

Отныне видит ценность бытия[32].

Нелли переписала себе этот текст. Воспринимала его как символ веры. В ту пору она лишь смутно и мучительно ощущала то, что поняла много позднее: «чтобы не погибнуть в этих жерновах, надо было сделать выбор между двумя взаимоисключающими видами морали».