«Весь пламенея от гнева, — продолжает Бонч-Бруевич, — с пылающими, чуть прищуренными глазами, прямыми и ясными словами изобразил он в Совнаркоме истинное положение вещей, ярко и четко обрисовывая наступление контрреволюции по всем фронтам.
Ф. Э. Дзержинский в рабочем кабинете. Фотография 1920 г.
— Тут не должно быть долгих разговоров. Наша революция в явной опасности. Мы слишком благодушно смотрели на то, что творится вокруг нас. Силы противников организуются. Контрреволюционеры действуют в стране, в разных местах вербуя свои отряды. Теперь враг здесь, в Петрограде, в самом сердце нашем. Везде и всюду мы имеем на это неопровержимые данные, — и мы должны послать на этот фронт, — самый опасный и самый жестокий, — решительных, твердых, преданных, на все готовых для защиты завоеваний революции товарищей. Не думайте, что я ищу форм революционной юстиции; юстиция сейчас нам не нужна. Теперь борьба — грудь с грудью, борьба не на жизнь, а на смерть — чья возьмет! Я предлагаю, я требую организации революционной расправы над деятелями контрреволюции. И мы должны действовать не завтра, а сегодня, сейчас…» (Курсив в цитате Бонч-Бруевича мой. — В. М.)
Создание Всероссийской чрезвычайной комиссии при Совнаркоме «не потребовало особо длительных рассуждений», пишет Бонч-Бруевич, и она «была организована в начале декабря 1917 г.». 6 декабря Совнарком поручил Дзержинскому составить комиссию. 7 декабря последовало решение Совнаркома об организации ВЧК. Во главе ее был поставлен Дзержинский.
Дом № 11 по Большой Лубянке с того времени, как в него въехала ВЧК, и доныне внешне не претерпел изменений, его регулярно ремонтируют, подкрашивают. Но как лицо человека меняется от внутреннего состояния, так и пребывание в доме этого учреждения наложило на его облик свою печать. Он лишился того обычного для старых московских жилых домов ощущения теплоты и приветливости, которое испытываешь, глядя на них, он — холоден и неприветлив: слепые окна, с задернутыми одинаковыми занавесками и забранные решетками, двери заперты и — никакой вывески, говорящей о том, что за учреждение в доме находится, и, проходя мимо, ловишь себя на том, что непроизвольно возникает неприятное ощущение тревоги.
Офицер царской армии В. Ф. Климентьев попал на Лубянку в первые месяцы пребывания в этом доме ВЧК и в своих воспоминаниях, наряду с другими тогдашними местами заключения Москвы, описал и это.
«Итак, 30 мая 1918 года, должно быть, после полудня, мы с Флеровым катили в чекистской машине по улицам Москвы. Кругом нас, как муравьи, сновали люди, трусили извозчики, гнали грузовики, с грозным кряканьем мчались сломя голову начальственные машины. Но нам с Флеровым было не до них. В голове застрял один вопрос: не последняя ли это наша дорога? По Москве ходили слухи, что на Лубянке, 11 всех „не своих“ стреляют. А нас, кажется, туда везут.
Флеров был бледен и строг, вероятно, и я выглядел неважно.
Выехали на Большую Лубянку. Автомобиль резко затормозил у подъезда дома № 11.
— Выходи! — гаркнул чекист-комиссар, привезший нас, и выскочил из машины.
Мы с Флеровым спустились на тротуар, справа и слева до самого входа огражденный рогатками из колючей проволоки (совсем как на фронте между окопами). И под конвоем охранников вошли в дом.
Сейчас же за дверью на нас глянул знакомый по фронту старый „максимка“. „На всякий случай“ в нем была продернута лента. Возле пулемета дежурили чекисты.
Мы прошли налево, в большую комнату, где нас поставили за барьер из наспех сколоченных, неструганых досок.
— Ждите здесь! — бросил комиссар охранникам и побежал наверх.
Я потихоньку стал знакомиться с обстановкой. К стенам на картонках прибиты нерусские надписи (как потом мне сказали, латышские). И только внизу, мелким шрифтом, по-русски: „Товарищи, осторожно обращайтесь с оружием!“…
Стало совсем невесело. В Москве говорили (тогда еще не шептались), что в этом доме (а может быть, даже здесь, в этой комнате) пьяные латыши просто „в шутку“ стреляли в непонравившихся арестованных. Позднее слухи эти были подтверждены самими „Известиями“. (Автор мемуаров неточен: он имеет в виду материал, напечатанный в „Правде“ 26 и 27 декабря 1918 года о следователе ВЧК Березине, который пытал и убивал подследственных, при арестах присваивал имущество арестованных, устраивал оргии в ресторанах. Дзержинский на суде пытался выгородить своего подчиненного, ссылаясь на то, что он человек „вспыльчивый“. — В. М.)
Мы с Флеровым стоим у барьера и ждем. Возле нас охранники, револьверы наготове. Хорошего от них не жди, пулю всадить в тебя могут даже по нечаянности.
Кругом из тех же неструганых досок, „на живой гвоздь“, вдоль стен сколочены конурки. (Вот еще когда появились прообразы „боксов“ — шкафов-одиночек Главного дома на Лубянской площади, спланированных архитектором А. Я. Лангманом! — В. М.) Из комнаты в комнату сновали с крепкой бранью здешние удальцы с воспаленными глазами. Они были непременно в кожаных куртках, фуражках с красной звездой на околыше и, конечно, с расстегнутой кобурой на животе. Не дай Бог с таким молодцом, даже в доброе царское время, встретиться ночью в глухом переулке! Все они, должно быть, из хитровцев.
Была здесь, конечно, разухабистая „краса и гордость революции“ — прославившиеся расправами с „офицерьем“ матросы с затертыми георгиевскими ленточками на засаленных бескозырках.
Кругом кричали, как на базаре, ругались, спорили…
— Эй, там, кто-нибудь! Давай их сюда! — позвал сверху комиссар. — Остальным подождать!..
Конвоиры начали было торговаться, кому с нами идти.
— Давай! — крикнул еще раз комиссар.
— Айда! Пошли! — кивнул матрос.
Мы тронулись. Не опуская револьвера, матрос шел за нами.
— Направо, прямо, на лестницу! — привычно командовал он.
Поднялись наверх. Прошли возле ряда таких же, как внизу, наспех сколоченных будок с уже замурованными дверями.
Наконец остановились в пустой темной комнате, довольно большой; тут же, у двери, пригнувшись к столику, что-то писала машинистка. На нас она и не взглянула.
Комиссар поставил нас в простенке между дверями, сам толкнул одну из них, вошел и поспешно закрыл ее за собой.
Мы стояли не шевелясь. В голове пусто: ни страха, ни мысли — ничего, только тошнота.
— Флеров! — наконец приоткрыл дверь комиссар.
— Я, — глухо отозвался мой сосед.
— Пожалуйте сюда!
Оттолкнувшись от двери, Флеров медленно подошел к комиссару. Дверь захлопнулась. С замершим сердцем я ждал, затаив дыхание, что вот-вот за стеной раздастся выстрел и с Флеровым будет кончено.
Прошло, должно быть, минут пятнадцать-двадцать, показавшихся вечностью. Тошно ждать, скорей бы решалось! Дверь открылась. На пороге стоял высокий, плотный, с окладистой бородой латыш (как потом мне сказали, уже прославившийся жестокостью Лацис). Бледный Флеров с опущенной головой прошел мимо. За ним последовал комиссар и закомандовал путь. (Не последний ли, ведь наган его глядел в сгорбленную спину Флерова.)
— Ну, пожалуйте вы теперь! — назвал мою фамилию Лацис.
В сопровождении матроса я переступил порог кабинета Лациса. Матрос споткнулся и легонько ткнул меня наганом в поясницу.
Удивительное дело: вдруг все страхи и тревоги отошли. Как на экзамене, вытащив билет, я стал спокоен и уверен: должно быть, окончательно решил, что мне отсюда живым не выбраться и, значит, волноваться нечего».
Вновь встретились Клементьев с Флеровым ночью в камере. Флеров рассказал, что первый следователь «кричал, грозил, с кулаками наскакивал. Потом я, кажется, попал к самому Дзержинскому. Тот не кричал, не прыгал, а так допрашивал, что очень неприятно было. Наконец закрыл папку с „делом“, сказал, что со мной будет плохо».
Интерьер вестибюля сохранился до наших дней. Журналист Л. Колодный побывал в нем и описал в одном из своих очерков:
«Беру на себя парадную дверь бывшего страхового общества „Якорь“, не без дрожи вхожу, озираясь, в вестибюль. Парадная камерная лестница уходит вверх. На ее площадке, где стоял пулемет, в нише стены красуется в полный рост античная дама, подняв над головой факел-плафон. Это и есть исторический вестибюль, куда вводили заключенных, являлись за справками, чтобы узнать судьбу близких.
На посту слева от входа — милиционер, позволивший обозреть лестницу, коридоры, что ведут в разные стороны, куда без пропуска не двинешься».
Подвал в здании ВЧК, в котором прежде помещался архив страхового общества и находились сейфы, был приспособлен в 1918 году для расстрелов.
В своих воспоминаниях писательница О. Е. Чернова-Колбасина, сидевшая в ВЧК в 1918–1919 годах, записала рассказ одной из сокамерниц, побывавшей в расстрельном подвале и вернувшейся оттуда живой.
Следователя не устраивали показания этой женщины, однажды ей объявили, что ее расстреляют, и привели в подвал. Там, рассказывала она, «несколько трупов лежало в нижнем белье. Сколько, не помню. Женщину одну хорошо видела и мужчину в носках. Оба лежали ничком. Стреляют в затылок… Ноги скользят по крови… Я не хотела раздеваться — пусть сами берут, что хотят. „Раздевайся!“ — гипноз какой-то. Руки сами собой машинально поднимаются, как автомат, расстегиваешься… сняла шубу. Платье начала расстегивать… И слышу голос, как будто бы издалека — как сквозь вату: „На колени“. Меня толкнули на трупы. Кучкой они лежали. И один шевелится еще и хрипит. И вдруг опять кто-то кричит слабо-слабо, издалека откуда-то: „Вставай живее“, — кто-то рванул меня за руку. Передо мной стоял Романовский (следователь) и улыбался. Вы знаете его лицо — гнусное и хитрую злорадную улыбку.
— Что, Екатерина Петровна (он всегда по отчеству называет), испугались немного? Маленькая встряска нервов? Это ничего. Теперь будете сговорчивее. Правда?»
Массовые расстрелы происходили за домом ВЧК во дворе у здания гаража, ворота которого выходят в Варсонофьевский переулок. Расстреливали по ночам. Выстрелы, крики и стоны жертв заглушали ревом включенных моторов грузовиков.