Московские мастера — страница 2 из 12

Сокол

В сини всхлипнул хилый всплеск –

Сокол балованный кружится,

Он длинным летом гладит лужицы,

Заклюет облака – клочья кинет на лес.

Лишь вечер недовольно свис –

Укололся о когти, колена померкли.

Лей же вздохи в высь ли, вверх ли!

Ведь в выси, ведь в выси вонзается свист!

Поезд

Г. Винокуру.

Струя. Белый нектар.

Видишь, пьян, нов,

Он выпил, глазастый некто,

Тяжелое вино.

Когда ж там осмотрелись,

Как шевелил бровями,

В гул шпал, рельс

Уныло взревя:

Да,

Это не шутка – такого тяжелого

Не осилит и великан.

Вздох. Всхлип. Куда, куда?…

Лязгнув хвостом, канул

В сизое олово.

«Приливами удушен…»

Приливами удушен,

Зубами пену вод рву,

Я за жемчугами плыву,

И даже ветер развесил уши,

Как лопух листья во рву.

Значит удачен будет улов

И, как волна – водолаза,

Белками желтых глаз

Лелею смутное слово.

Дек. – Январь 1916 г.

Николай Асеев

Выход эскадры

Бухта, семья военных кораблей, полуприкрыв огни, стоит в ожидании. Влетает подбитая миноноска. Разговор флагов.

Адм. Дредновт.

Миноноска! Дорогая моя!

Откуда ты? Что с тобой?

Дитя волной оберегаемое,

Ты приняла – такого роста – бой.

Миноноска.

Они гнались за мной до входа,

Но было судьбой так велено,

Я ударила в бок смертельно

Одного. Он ушел умирать под воды.

Но их много. И с черных палуб

Неустанно текли блистанья,

Я рану свою зажала,

Под волн рукоплесканья…

Адм. Дредновт.

За мной! В боевой порядок!

Снаряды к холодным устьям!

В ответ золотому яду

Серебряный крик испустим!

(Уходят один за другим).


1915 г.

Донская ночь

Когда земное склонит лень,

Выходит легким шагом лань.

С ветвей сорвется мягко лунь,

Плеснет струею черной линь.

И чей-то стан колеблет стон,

То может – Пан, а может – пень,

Из тины – тень, из сини – сон,

Пока на Дон не ляжет день.

Константин Большаков

Женщинам

Вы ведь не поверите, – я только фикция,

Уличный, вечерний дым,

Расскажите, что на Египет нападали гиксы,

И он, все-таки, не остался пустым,

Вы ведь не поверите, что мрамор душен,

И что мраморную душу можно задушить,

Это тем, которым так послушен,

Из алмазов капель бриллиантовая нить.

А вам капель шум казался ли уменьшенным

Ледяным бесстрастьем снежных гор,

Это – всем, в глаза глядевшим женщинам,

Мой ответил взор.

Напишу, а потом напечатаю,

И родное будет далеко,

Ведь смешно обкладывать мраморную душу ватою,

А это так приятно и легко.

«Поднимаюсь и опускаюсь по зареву…»

Поднимаюсь и опускаюсь по зареву

Распалившихся взоров тысячных толп,

И нелепо апплодируя в глаза ревут

Уличные суматохи, натыкаясь на трамвайный столб.

Затыкаю уши рукоплесканьями слепых аудиторий,

И гул мостовых обрушивается, как тяжелый и мокрый компресс,

А в моем тоскующем и нарумяненном взоре

Есть еще много и много разных чудес, –

Голые женщины в бездонном изумруде,

Замки и академии седобородых королей

И по пустыням бестрепетности уносящаяся на верблюде

В равномерном качании путаница мировых ролей.

И все разыграно до миниатюры мизинца,

И голоса упакованы в изящный футляр,

А я, небрежностью реверанса атласного принца

Перепутываю па подернувшихся пылью пар.

Николай Бурлюк,

Девический колчан

Л. С. Ильяшенко.

Я бы не стал немного веселее

Когда б не вспомнил юношеский стан.

Я бы не верил сломанным устам

У статуи заброшенной аллеи,

Когда бы бронзовый фонтан

Не рос стеблем струи живее.

«Разбит цемент и трещина бассейна…»

Разбит цемент и трещина бассейна

Открыла путь упорному стволу,

И где вода для жаждущих спасенья

Несла дорогу, там стрелу

Растит зеленое колено.

Василий Каменский

Весенняя

М. П. Лентуловой.

Цветы цветут

А сердце алое –

Весна звенит из хрусталя.

Предсчастие томит усталое

И небоземлятся поля.

Я нагибаю ветку ветную

И отпускаю трепетать

Люблю тебя ответную

Возможность прилетать.

Тан-ра-ра-тамм-та-ррай.

Звенчаль зовет долинно.

Тан-ра-ри-тамм-та-рай.

Глубится даль глубинно.

Цветистая поляна.

Пречистая трава.

Лежу. И жду нечаянно

Девушку из монастыря.

Я стал совсем отчаянный

Весне весну даря.

Девичья

Цветенок аленький

Цветенок маленький

Душистый мой.

Снежонок таленький

На тай – проталинке

Весенний мой.

Дружонок даленький

Ты где удаленький

Ласканный мой.

Я на заваленке

Сижу у спаленки

И жду домой.

Ты где.

Проза

Рюрик Ивнев. Белая пыль

Белая пыль на столе. В окне снег, красная вата, а напротив золотой купол церкви, как всякий купол Российский. Бумаги уехавшего Владимира Эдуардовича на столе, где пыль белая. Как разрушенный многоэтажный карточный домик – бумаги Владимира Эдуардовича. Анна Леопольдовна в кресле мягком Владимира Эдуардовича. Жизнь Анны Леопольдовны, как всякая жизнь. Жизнь и больше ничего. Детей нет, но ведь это неудивительно, то есть было бы удивительнее, если бы у Анны Леопольдовны были дети. Анна Леопольдовна замужем три месяца. Три месяца была Анна Леопольдовна замужем за мужем своим, за Владимиром Эдуардовичем.

А барышней когда была Аней, было еще проще все. Долговязого Померанцева, гимназиста, надо было обманывать, т.-е. надо было говорить Померанцеву, через горничную, конечно, что, мол, барышня вышла, ну сейчас только вышла, а когда вернется неизвестно. А за долговязым Померанцевым, стоявшим у калитки, т.-е. за Померанцевым, не принятым в дом (что не всегда, конечно, бывало; было и так, что Коля Курсин – кадетик, был в Померанцевском положеньице) за Померанцевым, не принятым в дом, наблюдала Аня с кем-нибудь и хохотала сдержанно, чтобы не было слышно. Ну все это пустяки. Главное, конечно, замужество. Владимир Эдуардович был милый. Владимир Эдуардович сделал предложение. И Владимир Эдуардович женился. А Аня что? Аничка или Анна Леопольдовна была в белом платье, с фатой, как все это делают, и в церкви, далекой от города, в глуши Российской, где у Владимира Эдуардовича было именьице, в церкви с старыми иконами, деревянным полом, косым крылечком, в милой церкви Российской, в глуши невероятной, в летний умиротворяющий страдающую душу вечер, Анна Леопольдовна стояла вся в белом, с белой фатой, как это все делают, и говорили милые бабы в платочках и без платочков бабы милые: «ох и барыня голубушка наша, ох и раскрасавица сердешная». И в летний душу мучимую умиротворяющий вечер читал священник молитвы и свечи были, как ангелы невидимые, что взорами своими в душу мучимую проникают.

А теперь? Белое окно, снег белый, ваты красной тюфячок игрушечный. Детство вспоминается с няней необыкновенной и доброй и с речкой, с рельсами, и тетей-Лизой милой и с лесом страшным, но прекрасным и та же комната, что игрушками упитана была в детстве. В юности в этой же комнатке долговязый Померанцев или Колечка Курсин прятались там поочередно и целовали Анины алые губы и в этой же комнате папа с лампасами кричал, что мамин шкаф полон всякой мерзости и что в письменном столе карточки папины и бабушкины и Евангелие, а в шкафу, где тряпки разные, шелк и бумазея, письма всякия, его, папину, лампасину честь позорящия. И в этой же комнате мамино заплаканное лицо и «Ей Богу, Лек, успокойтесь», но Лек с лампасами (папун) не успокаивался и «деточка моя маленькая, деточка милушечная, ты не знаешь, какая скверная мама у тебя» и потом слезы Анины и «ты сам скверный, мама хорошая» и красное лицо папуна, как лампасы, и крик громкий (тогда еще непонятый Аней) «вон, вон из дома».

Ах, все это прошло и зачем вспоминать, тормошить напрасно все это прошедшее! Ведь папа умер уже, неожиданно, но, конечно, не из-за этих глупых писем, а мама – начальница института и всегда такая спокойная, немного вздыхая, говорит «мы много перенесли от покойника, но, Боже, прости его прегрешения перед нами, как я простила ему, Боже».

– И, Аничка, ты должна простить.

– Я, мамочка, и не виню папу ни в чем.

– Как, деточка?

– Так. Ведь я ничего скверного не знаю.

И все в этом роде.

Но, Боже, ведь это все прошло, а вот снег этот на окне и вата красная тюфяковая не прошли; они действуют сейчас. И действует купол Российской церкви, золотом блестя на солнце и небо действует голубое и нежное. И все это сейчас, теперь. И все это пройдет, но еще не прошло.