Сокол
В сини всхлипнул хилый всплеск –
Сокол балованный кружится,
Он длинным летом гладит лужицы,
Заклюет облака – клочья кинет на лес.
Лишь вечер недовольно свис –
Укололся о когти, колена померкли.
Лей же вздохи в высь ли, вверх ли!
Ведь в выси, ведь в выси вонзается свист!
Поезд
Г. Винокуру.
Струя. Белый нектар.
Видишь, пьян, нов,
Он выпил, глазастый некто,
Тяжелое вино.
Когда ж там осмотрелись,
Как шевелил бровями,
В гул шпал, рельс
Уныло взревя:
Да,
Это не шутка – такого тяжелого
Не осилит и великан.
Вздох. Всхлип. Куда, куда?…
Лязгнув хвостом, канул
В сизое олово.
«Приливами удушен…»
Приливами удушен,
Зубами пену вод рву,
Я за жемчугами плыву,
И даже ветер развесил уши,
Как лопух листья во рву.
Значит удачен будет улов
И, как волна – водолаза,
Белками желтых глаз
Лелею смутное слово.
Дек. – Январь 1916 г.
Николай Асеев
Выход эскадры
Бухта, семья военных кораблей, полуприкрыв огни, стоит в ожидании. Влетает подбитая миноноска. Разговор флагов.
Адм. Дредновт.
Миноноска! Дорогая моя!
Откуда ты? Что с тобой?
Дитя волной оберегаемое,
Ты приняла – такого роста – бой.
Миноноска.
Они гнались за мной до входа,
Но было судьбой так велено,
Я ударила в бок смертельно
Одного. Он ушел умирать под воды.
Но их много. И с черных палуб
Неустанно текли блистанья,
Я рану свою зажала,
Под волн рукоплесканья…
Адм. Дредновт.
За мной! В боевой порядок!
Снаряды к холодным устьям!
В ответ золотому яду
Серебряный крик испустим!
(Уходят один за другим).
1915 г.
Донская ночь
Когда земное склонит лень,
Выходит легким шагом лань.
С ветвей сорвется мягко лунь,
Плеснет струею черной линь.
И чей-то стан колеблет стон,
То может – Пан, а может – пень,
Из тины – тень, из сини – сон,
Пока на Дон не ляжет день.
Константин Большаков
Женщинам
Вы ведь не поверите, – я только фикция,
Уличный, вечерний дым,
Расскажите, что на Египет нападали гиксы,
И он, все-таки, не остался пустым,
Вы ведь не поверите, что мрамор душен,
И что мраморную душу можно задушить,
Это тем, которым так послушен,
Из алмазов капель бриллиантовая нить.
А вам капель шум казался ли уменьшенным
Ледяным бесстрастьем снежных гор,
Это – всем, в глаза глядевшим женщинам,
Мой ответил взор.
Напишу, а потом напечатаю,
И родное будет далеко,
Ведь смешно обкладывать мраморную душу ватою,
А это так приятно и легко.
«Поднимаюсь и опускаюсь по зареву…»
Поднимаюсь и опускаюсь по зареву
Распалившихся взоров тысячных толп,
И нелепо апплодируя в глаза ревут
Уличные суматохи, натыкаясь на трамвайный столб.
Затыкаю уши рукоплесканьями слепых аудиторий,
И гул мостовых обрушивается, как тяжелый и мокрый компресс,
А в моем тоскующем и нарумяненном взоре
Есть еще много и много разных чудес, –
Голые женщины в бездонном изумруде,
Замки и академии седобородых королей
И по пустыням бестрепетности уносящаяся на верблюде
В равномерном качании путаница мировых ролей.
И все разыграно до миниатюры мизинца,
И голоса упакованы в изящный футляр,
А я, небрежностью реверанса атласного принца
Перепутываю па подернувшихся пылью пар.
Николай Бурлюк,
Девический колчан
Л. С. Ильяшенко.
Я бы не стал немного веселее
Когда б не вспомнил юношеский стан.
Я бы не верил сломанным устам
У статуи заброшенной аллеи,
Когда бы бронзовый фонтан
Не рос стеблем струи живее.
«Разбит цемент и трещина бассейна…»
Разбит цемент и трещина бассейна
Открыла путь упорному стволу,
И где вода для жаждущих спасенья
Несла дорогу, там стрелу
Растит зеленое колено.
Василий Каменский
Весенняя
М. П. Лентуловой.
Цветы цветут
А сердце алое –
Весна звенит из хрусталя.
Предсчастие томит усталое
И небоземлятся поля.
Я нагибаю ветку ветную
И отпускаю трепетать
Люблю тебя ответную
Возможность прилетать.
Тан-ра-ра-тамм-та-ррай.
Звенчаль зовет долинно.
Тан-ра-ри-тамм-та-рай.
Глубится даль глубинно.
Цветистая поляна.
Пречистая трава.
Лежу. И жду нечаянно
Девушку из монастыря.
Я стал совсем отчаянный
Весне весну даря.
Девичья
Цветенок аленький
Цветенок маленький
Душистый мой.
Снежонок таленький
На тай – проталинке
Весенний мой.
Дружонок даленький
Ты где удаленький
Ласканный мой.
Я на заваленке
Сижу у спаленки
И жду домой.
Ты где.
Проза
Рюрик Ивнев. Белая пыль
Белая пыль на столе. В окне снег, красная вата, а напротив золотой купол церкви, как всякий купол Российский. Бумаги уехавшего Владимира Эдуардовича на столе, где пыль белая. Как разрушенный многоэтажный карточный домик – бумаги Владимира Эдуардовича. Анна Леопольдовна в кресле мягком Владимира Эдуардовича. Жизнь Анны Леопольдовны, как всякая жизнь. Жизнь и больше ничего. Детей нет, но ведь это неудивительно, то есть было бы удивительнее, если бы у Анны Леопольдовны были дети. Анна Леопольдовна замужем три месяца. Три месяца была Анна Леопольдовна замужем за мужем своим, за Владимиром Эдуардовичем.
А барышней когда была Аней, было еще проще все. Долговязого Померанцева, гимназиста, надо было обманывать, т.-е. надо было говорить Померанцеву, через горничную, конечно, что, мол, барышня вышла, ну сейчас только вышла, а когда вернется неизвестно. А за долговязым Померанцевым, стоявшим у калитки, т.-е. за Померанцевым, не принятым в дом (что не всегда, конечно, бывало; было и так, что Коля Курсин – кадетик, был в Померанцевском положеньице) за Померанцевым, не принятым в дом, наблюдала Аня с кем-нибудь и хохотала сдержанно, чтобы не было слышно. Ну все это пустяки. Главное, конечно, замужество. Владимир Эдуардович был милый. Владимир Эдуардович сделал предложение. И Владимир Эдуардович женился. А Аня что? Аничка или Анна Леопольдовна была в белом платье, с фатой, как все это делают, и в церкви, далекой от города, в глуши Российской, где у Владимира Эдуардовича было именьице, в церкви с старыми иконами, деревянным полом, косым крылечком, в милой церкви Российской, в глуши невероятной, в летний умиротворяющий страдающую душу вечер, Анна Леопольдовна стояла вся в белом, с белой фатой, как это все делают, и говорили милые бабы в платочках и без платочков бабы милые: «ох и барыня голубушка наша, ох и раскрасавица сердешная». И в летний душу мучимую умиротворяющий вечер читал священник молитвы и свечи были, как ангелы невидимые, что взорами своими в душу мучимую проникают.
А теперь? Белое окно, снег белый, ваты красной тюфячок игрушечный. Детство вспоминается с няней необыкновенной и доброй и с речкой, с рельсами, и тетей-Лизой милой и с лесом страшным, но прекрасным и та же комната, что игрушками упитана была в детстве. В юности в этой же комнатке долговязый Померанцев или Колечка Курсин прятались там поочередно и целовали Анины алые губы и в этой же комнате папа с лампасами кричал, что мамин шкаф полон всякой мерзости и что в письменном столе карточки папины и бабушкины и Евангелие, а в шкафу, где тряпки разные, шелк и бумазея, письма всякия, его, папину, лампасину честь позорящия. И в этой же комнате мамино заплаканное лицо и «Ей Богу, Лек, успокойтесь», но Лек с лампасами (папун) не успокаивался и «деточка моя маленькая, деточка милушечная, ты не знаешь, какая скверная мама у тебя» и потом слезы Анины и «ты сам скверный, мама хорошая» и красное лицо папуна, как лампасы, и крик громкий (тогда еще непонятый Аней) «вон, вон из дома».
Ах, все это прошло и зачем вспоминать, тормошить напрасно все это прошедшее! Ведь папа умер уже, неожиданно, но, конечно, не из-за этих глупых писем, а мама – начальница института и всегда такая спокойная, немного вздыхая, говорит «мы много перенесли от покойника, но, Боже, прости его прегрешения перед нами, как я простила ему, Боже».
– И, Аничка, ты должна простить.
– Я, мамочка, и не виню папу ни в чем.
– Как, деточка?
– Так. Ведь я ничего скверного не знаю.
И все в этом роде.
Но, Боже, ведь это все прошло, а вот снег этот на окне и вата красная тюфяковая не прошли; они действуют сейчас. И действует купол Российской церкви, золотом блестя на солнце и небо действует голубое и нежное. И все это сейчас, теперь. И все это пройдет, но еще не прошло.