— Стихами даже заговорили!..
— Тут не только стихами... Фактически всеми отрядами Красной гвардии руководят товарищи в районах. В Городском — Тверитин, в Замоскворечье — Витковский и Добрынин, в Хамовниках — Саврасов, на Пресне — Меркулов, в Лефортове — Знаменский. Здесь, в сто пятнадцатой комнате, мы стараемся как-то координировать организационную деятельность районов, их вооружение. Стараемся. Но это не означает, что все это мы делаем. Ибо все дело в том, что вы, Женя, назвали стратегией... Что должна делать Красная гвардия? Для чего мы ее создаем? Вот об этом у нас в Московском комитете нет ясного мнения. Есть товарищи, которые считают, что мы ее создаем для самозащиты и нажима на буржуазные партии. Это, по-моему, отражение еще пятого года. Или открещивание от того, что вопрос о власти будет решаться восстанием. Да, да, в этом все дело! Красная гвардия создается для восстания с целью захвата власти. Следовательно, ее стратегия — наступление!
— Ну, все более или менее ясно. Для начала поеду в Замоскворечье. Как думаете, товарищ Пече?
— Правильно. Поезжайте к Михельсону и на мой завод, на «Мотор». Сейчас я вам скажу, к кому надо обратиться...
Ощущение тревоги, появившееся в конце августа, не покидало никого. Казалось, что хорошо себя чувствует лишь один Гопиус. Иногда он не давал о себе знать несколько дней. А иногда появлялся в «Дрездене» грязный, в истрепанной кожаной куртке, со следами копоти на руках и лице. Похохатывая и удовлетворенно потирая руки, он садился около стола и начинал требовать. Требовал он самые странные вещи: справочную книгу «Вся Москва», пишущую машинку, расписание железнодорожного движения на всех вокзалах. Звонил по неведомым телефонам и договаривался о том, чтобы с каких-то разбитых автомобилей сняли магнето и еще какие-то части...
Пече рассказывал Штернбергу, что Гопиус уже достал взрывчатку, начиняет корпуса гранат, отливаемых на заводе Михельсона. На Даниловке, в заброшенных ямах, откуда копали глину, производятся испытания ручных гранат. На заводе «Мотор», да и на других замоскворецких заводах, Гопиуса слушаются больше, чем директора. И об этом как-то даже дошло до городской думы...
Штернбергу приятно было слушать эти рассказы. То прошлое, когда он выполнял первые партийные поручения и организовывал «теодолитные съемки», теперь находило свое продолжение, и это прошлое прорастало в сегодняшний день, и было чувство не напрасно прожитых лет.
Впрочем, прошлое напоминало о себе еще одной взволновавшей встречей.
ДВИНЦЫ
В начале сентября стало известно, что в Москву прибыл из Двинска целый эшелон арестованных солдат. Это были солдаты Северного фронта, которые еще в июне были арестованы за распространение большевистских газет, за агитацию против войны и Временного правительства. Уже два месяца сидели они в казематах Двинской крепости, а сейчас, чтобы изъять эту занозу из армии, арестованных солдат привезли в Москву. Рассказывали, что с вокзала рано утром, когда город еще спал, колонну солдат, окруженную юнкерами и конными казаками, прогнали по улицам в Бутырскую тюрьму. Восемьсот шестьдесят девять солдат разместили в башнях и корпусах старинной тюрьмы. Бутырские камеры были набиты больными, изможденными людьми, которых в Двинской крепости держали на полуголодном пайке. Среди двинцев было немало большевиков, и они сразу же дали знать Московскому комитету, что происходит в Бутырках. В Московском комитете создали комиссию по освобождению арестованных солдат, газета «Социал-демократ» начала печатать резолюции заводских собраний, требующих от властей немедленного освобождения двинцев. Власти отговаривались, что двинцы сидят в Бутырках «по транзиту» и дело это должно решаться в Петрограде. 12 сентября из Бутырок было получено сообщение, что больше восьмисот арестованных солдат объявили голодовку, требуя своего освобождения. «Свобода или смерть!» — написали они в своем обращении к рабочим Москвы.
Больше недели голодали двинцы, и только угроза забастовки на военных заводах заставила командующего военным округом Рябцева дать распоряжение об освобождении арестованных солдат. Санитарные автомобили развозили больных и совершенно истощенных двинцев по госпиталям.
Через два дня после освобождения двинцев Штернберга разыскал в обсерватории бородатый солдат. Он недоверчиво оглядел директорский кабинет, мрачные шкафы красного дерева, портреты знаменитых астрономов, развешанные по стенам, и, глядя на потертую кожанку Штернберга, спросил:
— Вы, стало быть, профессор?
— Профессор, товарищ.
— И большевик?
— Большевик. А что?
— Был со мной в камере прапорщик. Из наших. Друганов фамилия. Просил, когда выйду, прийти сюда, где в трубу, значит, смотрят, разыскать главного профессора и сказать про него...
Штернберг схватил солдата за руки.
— Друганов! Мстислав Петрович! Где он?
Солдат развел руками:
— Стало быть, в госпитале. А где — не знаю. Ну, раз вы профессор, то найдете — чего там! Может, еще и не помер. Плох он был! А человек хороший, хоть из прапоров.
...Штернберг узнал, что освобожденных больных солдат из Бутырской тюрьмы развезли по двум военным госпиталям: Савеловскому и Озерковскому. Ближе к обсерватории был Савеловский госпиталь, и Штернберг поехал туда. С утра было прохладно. Он надел свое старое пальто, а в его кармане лежали визитные карточки. Иначе никогда и никого Штернберг бы не нашел. В переполненном и грязном Савеловском госпитале не с кем было разговаривать. Дежурного врача вызвали в палату, в приемном покое никого не было, усталые няньки не понимали, чего хочет этот старый дядька. В кармане Штернберг наткнулся на свои прочно забытые «визитки». Он вынул карточку и сказал:
— Найдите главного врача, передайте, скажите, что жду его в приемном покое.
Санитар прочитал на глянцевой бумаге «визитки»: «Заслуженный профессор Московского университета, директор Московской обсерватории Павел Карлович Штернберг» — помчался наверх. Через несколько минут сверху спустился очумелый от усталости военный врач. Сразу же нашлись списки всех вновь поступивших больных. Среди них Друганова не оказалось. Штернберг поехал через всю Москву в Замоскворечье, в Садовники. Недалеко от набережной в старом переулке он нашел Озерковский госпиталь и там уже сразу пустил в ход профессорскую визитную карточку.
В списках Друганова нашли. В белоснежном накрахмаленном докторском халате, накинутом на плечи, Штернберг, сопровождаемый дежурным врачом, шел по широкому грязному коридору, уставленному кроватями с ранеными и больными. Он зашел за доктором в огромную палату. Стоя у двери, он внимательно рассматривал обращенные к нему лица, бородатые и безбородые, и среди них не было ни одного похожего на Друганова.
— Павел Карлович...
Это не сказал, скорее прошептал какой-то совершенно незнакомый пожилой человек, лежавший у самой двери палаты. Штернберг порывисто обернулся. Только по глазам узнал он Друганова в этом человеке со впавшими щеками.
— Мстислав Петрович! Милый вы мой! Что же это такое?
Он сел на пододвинутый кем-то стул и взял Друганова за его серую, совершенно невесомую руку. Тот улыбался уголками губ, так же немного загадочно и застенчиво, как тогда, десять лет назад... Говорил он так тихо, что Штернбергу пришлось нагибаться, чтобы расслышать.
— Нет, ничего, ничего, Павел Карлович... Это не голодовка меня так доконала. Я еще в Двинске, когда сидел не в крепости, а в другой тюрьме, заболел дизентерией. Только стал из нее выползать, а нас всех в крепость, потом в Бутырки. Вот не думал, что я так приеду в Москву после революции...
— Я думал, что вы в офицерской палате...
— Так и не вышел в офицеры, Павел Карлович... Из вольноопределяющихся был произведен в прапоры, даже «Георгия» получил. А в прошлом году разжаловали в солдаты, чуть в арестантские роты не попал. Выслужился в старшие унтеры, а тут революция. Не сделал я карьеры в армии, Павел Карлович.
— Вы еще силы находите смеяться! Почему из Двинска, а потом из Бутырок не написали ни мне, ни кому-нибудь из московских товарищей? Ну чего я буду задавать сейчас вопросы! Прежде всего надо ставить вас на ноги. Мстислав Петрович, я сейчас поеду в университет, переведем вас в университетскую клинику...
— Нет. — Шепот Друганова был тверд и категоричен. — Никуда от своих я не уйду. Не для этого шел в армию. Здесь, в палате, люди, с которыми в окопах был, в бой ходил, в тюрьме сидел. Они голодовку объявили потому, что меня послушались. Как же я их оставлю! Я тут буду. Да и не нужно это. Мы все поправляемся. Скоро выйдем из госпиталя. Нет, ничего этого делать не надо. Обидно только, что тут валяемся, когда такое время...
— Мстислав Петрович! Вы же наш, московский работник! Не надо вам говорить, сколько у нас дел! Я на бюро комитета поставлю вопрос о вашей работе в организации.
— Не надо. Я останусь с двинцами. Выйдем из госпиталя, приду в комитет, в Совет.
— Что нужно из еды? Я сейчас привезу.
— Ничего мне одному не нужно. А нас кормят прилично. Особенно после Двинской крепости. И знаете, товарищи присылают продукты... Павелецкие железнодорожники из своей столовой каждый день что-нибудь да пришлют. Нет, все хорошо! Лишь бы скорее на волю!
Когда через три дня Штернберг снова приехал в госпиталь, Друганов уже сидел на койке и разговаривал с солдатами. Побритый, со стриженой головой, он снова стал походить на того, старого Друганова. Даже выглядел почти так же молодо. Разговаривал он уже не шепотом.
— Все прекрасно, Павел Карлович! Тут врачи нас откармливают, как людоед мальчика с пальчик... Я сначала и не понял почему. Скорее от нас хотят отделаться, выписать из госпиталя! Ну и правильно. Нас каждый день навещают товарищи. Ну, не попавшие в госпиталь. У вас в Совете был наш Сапунов? Знаете такого?
— Нет, я от Совета теперь несколько оторван. Сижу неподалеку, в «Дрездене». И знаете, с кем работаю? С Гопиусом.