Бой предстоял:
– Вы, пожалуйста, там не сплохуйте уж, Осип Петрович, – отнесся профессор к Савкову.
Савков, прикладной математик, с гнедой бородулиной, освинцовелый такой, возбуждал опасенье; не то крутолобый профессор Коковский, изящнейший, бледный, как смерть, с лжепророческим взором, и произносящий весьма мелодическим голосом «ха» вместо «га», – корневед, переводчик трагедий античных и лозунг студентов в борьбе их за право; но в целом, – кампанию против претензий млипа-зовских подняли физики и математики под верховодством Ивана Иваныча; зациркулировал пошлый стишочек. Вот он:
Математиков немая
Стая шествует на бой,
Интегралы поднимая,
Точно копья, пред собой:
«Ну-ка мы, – квадратным корнем,
Извлеченным звонче рифм, –
Ну-ка, громче – ну-ка, дернем, –
Влепим в морду логарифм!»
Сам профессор, И. Коробкин,
Разжигая бранный дух,
Не дробясь, присел за скобки
Между двух «корней из двух».
«Сем-ка – в корне взять – умножу.
Протерев холуйский лак,
В благолеповскую рожу
Благо влепленный кулак!»
Знаменитый профессор уткнулся в свою записную книжонку усвоить план дня: под графою «Декабрь, год (такой-то, число)» – пунктик первый: зачет; и – приписано бисерным почерком: «Если возможно – поймать их с поличным»; зачет обходили, его близорукостью пользуяся; выбирали студентов, умеющих дифференцировать; эти последние – чорт подери – выходили сдавать за себя и за мало успешных; профессор хотел изловить их с поличным: припас он и мел; мел – марал.
Второй пункт: «Анна Павловна»; бисерным почерком: «Письма вернуть».
С раздраженьем лупнул кулаком. Встал и – врозбеж прошелся; профессор Драпапов, с кривящейся шеей старик, весь запластанный в кресло, – весь вздрогнул: ах, чорт подери, – Анна Павловна, – чорт подери, – разразилась письмом: в нем она с откровенным упрямством и злобою нарисовала всю черность измены его Василисочки: был и приложен пакет доказательств: и адрес (Петровский бульвар, дом двенадцать, квартира одиннадцать, вход со двора), и – все письма к Никите Васильевичу (ряд лазурных и томно-лиловых конвертов, пропитанных запахом «Кер де Жанет»); профессор же вспыхнул совсем неожиданной яростью на – чорт дери – «разбабца» (Анну Павловну просто «бабцом» называл: «Здоровенный бабец у Никиты Васильевича», – все он фыркал, бывало); во-первых: на этот счет – нет; волновался – открытием, делом Млипазова, математическим бернским конгрессом, зачетом, поступками Митеньки, даже Мандро, даже тем, что в шкафу завелись таракашки, – не этим; при мысли об этом припомнилось: дезабилье Василисочки: две желто-серых отвислин вместо грудей (и сидела с невкусицей этой у зеркала); и во-вторых: Василисе Сергевне свободу он дал; в-третьих (главное): знал он про «это»: знал лет уж пятнадцать, с той самой поры, как письмо анонимное раз известило его о Петровском бульваре и о Никите Васильевиче. Дело ясное! Он-то при чем?
Так в поступке «бабца» усмотрел безответственное обращение с чужим документом: и – только:
– Бабец!
И, лупнув кулаком по столу, из профессорской вылетел он, к удивленью Драпапова, сюкавшего Твердохлебову («Емкость осадочных почв в струе жидкости»):
– Классики, батюшка, любят весьма каламбурить на скользкие темы о поле; романтики же каламбурят, – я вам говорю, – о расстройстве желудка.
– Да, – что вы?
– Да, – да же!
Профессор Драпапов умел говорить по-арабски, корейски, персидски; писал по-таджикски стихи. И был жужель вдали голосов.
11
Он уселся за столик; и стал вызывать – приподнятием стекол очковых над всеми носами: Яницинский, Яненц, Янцев, Янцевич; Янцевич – являлся: писать вычисленья на листиках, сложенных в стопочку; и – объяснялся. Иван же Иваныч, скосясь на него, надбуравливал формулки глазом, болтался ногами под креслом и шлепал себя по колену рукой:
– И – ведь, нет же!
– Какая же?
– Вы не умеете, сударь мой, интерполировать.
– Нет-с! Студент путался.
– Интерполировать, – шлепал себя по колену рукой и долбился словами и носом, – что значит?
И – сам же подсказывал:
– Значит – включать промежуточный член в ряд других, уже данных, известных: ну – вот-с…
Вызывал приподнятием стекол очковых:
– Японский!
Глаза под очками – слепые-слепые: встав, пер с прямолобым упорством к доске; и чертил вычисленье, шепча вычисленье; Японского, лоб опустив, точно бык, опускал; глазки очень внимательно, точно на муху, смотрели на серый рукав, – не на густоросль иксиков:
– Да-с, интеграл… – пальцем ткнул в интеграл.
– Есть конечная… – пыжился юноша.
– И измеримая…
– Величина.
– В отношеньи – к чему? – вопрошал.
И громчайше себе отвечал:
– К бесконечной ее малой части…
И вдруг он мотнул темнорогою прядью, схватившись рукой за рукав:
– Вы – попалися, Яриков!
– Как?
– Да вы меченый! Яриков дернулся:
– Не понимаю!
– Вы меченный мелом!
И, встав из-за столика, бросил всем:
– Яриков – меченный мелом!
Допытывал:
– Вы не Яриков вовсе: нет, – кто вы?
– Фризакис!
– Я метил вас, – он указал на малюсенький беленький крестик на локте, – вот – крестик, доказывающий, что вы мне отвечали уже: я пометил вас крестиком.
Мелом украдкой всех чиркал, пока отвечали ему; а когда вызывал, то справлялся сперва с рукавами, надсверливал глазом: их: нет ли тут крестика?
Вот и поймал (был хитрее).
В сем памятном случае он проявил наблюдательность:
– Меченый, меченый – вы уж ступайте, Фризакис!
– Да, да: подойдет он, а я его – мелом, – рассказывал после в профессорской.
Очень довольный ловитвою, выставил всем им зачет; и пошел в заседанье совета: сидели уже за зеленым столом: социолог Крылесов, Драпапов, Савков, Задопятов, Коковский и Пров Николаевич Небо; и ректор Безнет, белоглазый с обритым надгубьем и с войлоком белым, растущим из шеи, открыл заседание, зашепелявив и перебирая бумаги.
– Никита Васильевич, – после уже заседанья Коробкин коснулся руки Задопятова; и, отведя его в сторону, официально, но бодро совсем, даже весело как-то, отрезал с подчерком – пожалуйте, вот-с!
В руку сунул пакетец.
– Что это? – взглянул на него Задопятов: казался худей, зеленей, а мешки под глазами – белей:
– Не по адресу послано: мне; тут надписано – вам-с… И, отрезав, справлялся с книжонкой:
– Пункт третий: визит к фон-Мандро.
Да уж поздно; а – жаль, потому что Мандро занимал; захотелось на чем-то проверить себя: поглядеть на Мандро; и потом – в корне взять: коль знакомятся дети, – родители – ну там – наносят визиты.
Уж карюю перегарь дня доедала некаряя ночь, когда он на извозчике трясся к себе, в Табачихинский; оттепель снег распустила: гнилая зима! Обнаружились камни в туманный и моросный день.
Что прикажете делать: не город – разлужа – Москва!
12
За обедом рассказывал, как он студента словил: подвязавшись салфеткой, похрустывал смачно коричневой корочкой уточки он:
– Бесподобная утка: съедобная.
Тон Василиса Сергевна давала:
– Вы что насвинячили, – и указала на крошки, – вам надо б клеенку стелить.
Глаза поднял: и – съежился.
– Пахнет от вас сургучами и жженой бумагою: одеколоном попрыскались бы.
– Дело ясное: я – не вонючий мужчина; зачем мне душиться! – вскричал, и морщинки раздвоем разрезали лоб.
Надоели ему эти приворчи.
Трах, – бутеженило стуло: не видел, что надо, схвативши тарелку, бежать в кабинетик; и вместо того ей перечил; Надюша глядела такой сердоболенкой; очень тревожила: подпростудилась; и – кашляла: не одевалась, страдала задохой; профессор вздохнул, посмотрев на нее, точно Томочка-песик, покойник.
И видом бессмыслил; осмысленны были очки, а все прочее – нет: с неосмысленным видом сидело и кушало; после – бродило по комнатам; дух отлетел – вычислять; наблюдений вьюки ожидали его: принялся за развьюк наблюдений; открытие, скрытое им, рисовалось огромным и несшим взворот мировой; уже смятый вихор отвисел над разножкой колючего циркуля; круг – начертился; мурашником стала его голова.
Вдруг встал; и – попер в прямолобом упорстве, шепча себе под нос, – от шкафа до двери, от двери до шкафу:
– Пронюхали!
И на крутом повороте рукою взмахнул, будто дал под-тетеху себе, потому что в сознанье влепились пощечиной звонкою – баки Мандро.
Стало – жутко, как будто бы водопроводные краны открылись.
Казалось, что тихо, а – либо: чем тише, тем лише; далил от себя эти мысли; боялся застенного уха, придверного глаза; и даже, признаться сказать, заоконной фигуры, которой не видел еще, но которая – будет, наверное будет: теперь!
Раз стоял он спиною к окну; показалось – квадрат белой двери, мигнув, перерезала тень от фигуры, стоявшей в окне; повернулся он слишком стремительно – кровь прилила, зарябило: в окне – никого; между тем: тень на белен, квадрате дверном означала, что кто-то в окошко глядел; не могла без носителя тень появиться; не мог допустить что уж тени восстали на тех, кто отбрасывал, что обладатели тени – бестенны, что – брань между ними, что – Тартар открылся и что человек – в Тартар рушится: вместе: с… Москвой.
Суть не в этом: а в том, что она – в том, – что однажды просунулся носом в окно, в ту минуту, как сунулся носом в окно кто-то – с улицы: черненьким был он; не то человечец псеносый, не то – пес с лицом человеческим: стукнулись бы друг о друга: стекло разделяло; «псеносец» пошел наутек от окна, оказавшись вполне карапузиком; он – улепетывал.
Впрочем, – кто знает?
Рассеянность – чорт! Странно то, что – запомнилось: странно и то, что – навязчиво после, уже в голове, обросло этой чушью, турусами многоколесными: в мыслях поехали всякие там на телегах – на шинах, автобусах, автомобилях – Андроны, Евлампии, Яковы (или – как их?), те, которые едут с Андроном, когда выезжает Андрон на телеге своей: в голове утомленной! Как будто нарочно кто в уши вздул чуши.