Московский чудак — страница 27 из 34

Бой предстоял:

– Вы, пожалуйста, там не сплохуйте уж, Осип Петрович, – отнесся профессор к Савкову.

Савков, прикладной математик, с гнедой бородулиной, освинцовелый такой, возбуждал опасенье; не то крутолобый профессор Коковский, изящнейший, бледный, как смерть, с лжепророческим взором, и произносящий весьма мелодическим голосом «ха» вместо «га», – корневед, переводчик трагедий античных и лозунг студентов в борьбе их за право; но в целом, – кампанию против претензий млипа-зовских подняли физики и математики под верховодством Ивана Иваныча; зациркулировал пошлый стишочек. Вот он:

Математиков немая

Стая шествует на бой,

Интегралы поднимая,

Точно копья, пред собой:

«Ну-ка мы, – квадратным корнем,

Извлеченным звонче рифм, –

Ну-ка, громче – ну-ка, дернем, –

Влепим в морду логарифм!»

Сам профессор, И. Коробкин,

Разжигая бранный дух,

Не дробясь, присел за скобки

Между двух «корней из двух».

«Сем-ка – в корне взять – умножу.

Протерев холуйский лак,

В благолеповскую рожу

Благо влепленный кулак!»

Знаменитый профессор уткнулся в свою записную книжонку усвоить план дня: под графою «Декабрь, год (такой-то, число)» – пунктик первый: зачет; и – приписано бисерным почерком: «Если возможно – поймать их с поличным»; зачет обходили, его близорукостью пользуяся; выбирали студентов, умеющих дифференцировать; эти последние – чорт подери – выходили сдавать за себя и за мало успешных; профессор хотел изловить их с поличным: припас он и мел; мел – марал.

Второй пункт: «Анна Павловна»; бисерным почерком: «Письма вернуть».

С раздраженьем лупнул кулаком. Встал и – врозбеж прошелся; профессор Драпапов, с кривящейся шеей старик, весь запластанный в кресло, – весь вздрогнул: ах, чорт подери, – Анна Павловна, – чорт подери, – разразилась письмом: в нем она с откровенным упрямством и злобою нарисовала всю черность измены его Василисочки: был и приложен пакет доказательств: и адрес (Петровский бульвар, дом двенадцать, квартира одиннадцать, вход со двора), и – все письма к Никите Васильевичу (ряд лазурных и томно-лиловых конвертов, пропитанных запахом «Кер де Жанет»); профессор же вспыхнул совсем неожиданной яростью на – чорт дери – «разбабца» (Анну Павловну просто «бабцом» называл: «Здоровенный бабец у Никиты Васильевича», – все он фыркал, бывало); во-первых: на этот счет – нет; волновался – открытием, делом Млипазова, математическим бернским конгрессом, зачетом, поступками Митеньки, даже Мандро, даже тем, что в шкафу завелись таракашки, – не этим; при мысли об этом припомнилось: дезабилье Василисочки: две желто-серых отвислин вместо грудей (и сидела с невкусицей этой у зеркала); и во-вторых: Василисе Сергевне свободу он дал; в-третьих (главное): знал он про «это»: знал лет уж пятнадцать, с той самой поры, как письмо анонимное раз известило его о Петровском бульваре и о Никите Васильевиче. Дело ясное! Он-то при чем?

Так в поступке «бабца» усмотрел безответственное обращение с чужим документом: и – только:

– Бабец!

И, лупнув кулаком по столу, из профессорской вылетел он, к удивленью Драпапова, сюкавшего Твердохлебову («Емкость осадочных почв в струе жидкости»):

– Классики, батюшка, любят весьма каламбурить на скользкие темы о поле; романтики же каламбурят, – я вам говорю, – о расстройстве желудка.

– Да, – что вы?

– Да, – да же!

Профессор Драпапов умел говорить по-арабски, корейски, персидски; писал по-таджикски стихи. И был жужель вдали голосов.

11

Он уселся за столик; и стал вызывать – приподнятием стекол очковых над всеми носами: Яницинский, Яненц, Янцев, Янцевич; Янцевич – являлся: писать вычисленья на листиках, сложенных в стопочку; и – объяснялся. Иван же Иваныч, скосясь на него, надбуравливал формулки глазом, болтался ногами под креслом и шлепал себя по колену рукой:

– И – ведь, нет же!

– Какая же?

– Вы не умеете, сударь мой, интерполировать.

– Нет-с! Студент путался.

– Интерполировать, – шлепал себя по колену рукой и долбился словами и носом, – что значит?

И – сам же подсказывал:

– Значит – включать промежуточный член в ряд других, уже данных, известных: ну – вот-с…

Вызывал приподнятием стекол очковых:

– Японский!

Глаза под очками – слепые-слепые: встав, пер с прямолобым упорством к доске; и чертил вычисленье, шепча вычисленье; Японского, лоб опустив, точно бык, опускал; глазки очень внимательно, точно на муху, смотрели на серый рукав, – не на густоросль иксиков:

– Да-с, интеграл… – пальцем ткнул в интеграл.

– Есть конечная… – пыжился юноша.

– И измеримая…

– Величина.

– В отношеньи – к чему? – вопрошал.

И громчайше себе отвечал:

– К бесконечной ее малой части…

И вдруг он мотнул темнорогою прядью, схватившись рукой за рукав:

– Вы – попалися, Яриков!

– Как?

– Да вы меченый! Яриков дернулся:

– Не понимаю!

– Вы меченный мелом!

И, встав из-за столика, бросил всем:

– Яриков – меченный мелом!

Допытывал:

– Вы не Яриков вовсе: нет, – кто вы?

– Фризакис!

– Я метил вас, – он указал на малюсенький беленький крестик на локте, – вот – крестик, доказывающий, что вы мне отвечали уже: я пометил вас крестиком.

Мелом украдкой всех чиркал, пока отвечали ему; а когда вызывал, то справлялся сперва с рукавами, надсверливал глазом: их: нет ли тут крестика?

Вот и поймал (был хитрее).

В сем памятном случае он проявил наблюдательность:

– Меченый, меченый – вы уж ступайте, Фризакис!


***

– Да, да: подойдет он, а я его – мелом, – рассказывал после в профессорской.

Очень довольный ловитвою, выставил всем им зачет; и пошел в заседанье совета: сидели уже за зеленым столом: социолог Крылесов, Драпапов, Савков, Задопятов, Коковский и Пров Николаевич Небо; и ректор Безнет, белоглазый с обритым надгубьем и с войлоком белым, растущим из шеи, открыл заседание, зашепелявив и перебирая бумаги.

– Никита Васильевич, – после уже заседанья Коробкин коснулся руки Задопятова; и, отведя его в сторону, официально, но бодро совсем, даже весело как-то, отрезал с подчерком – пожалуйте, вот-с!

В руку сунул пакетец.

– Что это? – взглянул на него Задопятов: казался худей, зеленей, а мешки под глазами – белей:

– Не по адресу послано: мне; тут надписано – вам-с… И, отрезав, справлялся с книжонкой:

– Пункт третий: визит к фон-Мандро.

Да уж поздно; а – жаль, потому что Мандро занимал; захотелось на чем-то проверить себя: поглядеть на Мандро; и потом – в корне взять: коль знакомятся дети, – родители – ну там – наносят визиты.

Уж карюю перегарь дня доедала некаряя ночь, когда он на извозчике трясся к себе, в Табачихинский; оттепель снег распустила: гнилая зима! Обнаружились камни в туманный и моросный день.

Что прикажете делать: не город – разлужа – Москва!

12

За обедом рассказывал, как он студента словил: подвязавшись салфеткой, похрустывал смачно коричневой корочкой уточки он:

– Бесподобная утка: съедобная.

Тон Василиса Сергевна давала:

– Вы что насвинячили, – и указала на крошки, – вам надо б клеенку стелить.

Глаза поднял: и – съежился.

– Пахнет от вас сургучами и жженой бумагою: одеколоном попрыскались бы.

– Дело ясное: я – не вонючий мужчина; зачем мне душиться! – вскричал, и морщинки раздвоем разрезали лоб.

Надоели ему эти приворчи.

Трах, – бутеженило стуло: не видел, что надо, схвативши тарелку, бежать в кабинетик; и вместо того ей перечил; Надюша глядела такой сердоболенкой; очень тревожила: подпростудилась; и – кашляла: не одевалась, страдала задохой; профессор вздохнул, посмотрев на нее, точно Томочка-песик, покойник.

И видом бессмыслил; осмысленны были очки, а все прочее – нет: с неосмысленным видом сидело и кушало; после – бродило по комнатам; дух отлетел – вычислять; наблюдений вьюки ожидали его: принялся за развьюк наблюдений; открытие, скрытое им, рисовалось огромным и несшим взворот мировой; уже смятый вихор отвисел над разножкой колючего циркуля; круг – начертился; мурашником стала его голова.

Вдруг встал; и – попер в прямолобом упорстве, шепча себе под нос, – от шкафа до двери, от двери до шкафу:

– Пронюхали!

И на крутом повороте рукою взмахнул, будто дал под-тетеху себе, потому что в сознанье влепились пощечиной звонкою – баки Мандро.

Стало – жутко, как будто бы водопроводные краны открылись.


***

Казалось, что тихо, а – либо: чем тише, тем лише; далил от себя эти мысли; боялся застенного уха, придверного глаза; и даже, признаться сказать, заоконной фигуры, которой не видел еще, но которая – будет, наверное будет: теперь!

Раз стоял он спиною к окну; показалось – квадрат белой двери, мигнув, перерезала тень от фигуры, стоявшей в окне; повернулся он слишком стремительно – кровь прилила, зарябило: в окне – никого; между тем: тень на белен, квадрате дверном означала, что кто-то в окошко глядел; не могла без носителя тень появиться; не мог допустить что уж тени восстали на тех, кто отбрасывал, что обладатели тени – бестенны, что – брань между ними, что – Тартар открылся и что человек – в Тартар рушится: вместе: с… Москвой.

Суть не в этом: а в том, что она – в том, – что однажды просунулся носом в окно, в ту минуту, как сунулся носом в окно кто-то – с улицы: черненьким был он; не то человечец псеносый, не то – пес с лицом человеческим: стукнулись бы друг о друга: стекло разделяло; «псеносец» пошел наутек от окна, оказавшись вполне карапузиком; он – улепетывал.

Впрочем, – кто знает?

Рассеянность – чорт! Странно то, что – запомнилось: странно и то, что – навязчиво после, уже в голове, обросло этой чушью, турусами многоколесными: в мыслях поехали всякие там на телегах – на шинах, автобусах, автомобилях – Андроны, Евлампии, Яковы (или – как их?), те, которые едут с Андроном, когда выезжает Андрон на телеге своей: в голове утомленной! Как будто нарочно кто в уши вздул чуши.