И «поймал»: выражение сходства профессора с псом – в очертании носа и челюсти.
Киерко хвастал вниманьем к безделицам: мелочи он наблюдал; и потом соблюдал воедино; и так соблюденное людям бросал прямо в лоб; выходило же и интересно, и ярко; а память его походила на куль скопидома: оттуда все сыпались разные черточки, полуштришки, мелочишки: сказали б, что – отбросы; но, – из них Киерко строил свои непреложные выводы: даже казался порой воплощенным прогнозом, железной уликой; до срока – он медлил: натягивал завесь ленцы, с прибауточками да покряхтываньем; и ходил – с перевальцем.
Он делал, казалось, десятую долю возможного: вяло пописывал в «Шахматном Обозреньи» под разными подписями: «Цер», «Пук» и «Киерко»; звали же все его: Киерко, так он просил:
– Называйте же – ну-те – меня просто «Киерко»; по-настоящему длинно; и чорт его знает: «Цецерко-Пукиерко».
Делал десятую долю, а все прочие десять десятых пролеживал, как говорил, на диванчике – в доме напротив, стоящем средь пустоши очень большого двора: в трехэтажном, известкою белою крытым; там первый этаж занимали одни бедняки, а второй был почище. Здесь Киерко жил; и отсюда захаживал в шахматы биться он двадцать пять лет (холостым еще помнил профессора).
– Умная шельма Цецерко-Пукиерко: жалко – лентяй.
Иногда начинало казаться: за эту десятую часть ему жизнью отмеренных данных хваталися люди, – считая присутствие Киерко просто опорой себе, когда – все исчезало другое. Профессор заметил: когда он испытывал прихоть себя окружить атмосферою Киерко, – Киерко тут и звонился, являясь с лукавым уютом, как будто с минуты последнего их разговора лишь минуло двадцать минут.
Никому не мешал; он казался простым соблюдателем всяких традиций квартиры: с профессором игрывал в шахматы; с Надей разыгрывались дуэты (тащил он с собой тогда виолончель); с Василисой Сергевною спорил, доказывая, что и «Русская Мысль» [26] никуда не годится, и «Вестник Европы» [27]; с кухаркою даже солил огурцы; пыхал трубочкой, дергался правым плечом и носком, заложив за жилетиком палец – у самой подмышки; и здесь выколачивал пальцами дроби: смешливо и «киерко».
Вдруг – исчезал; не показывал носу; то снова частил: и профессорше даже казался проведчиком:
– Этот Цецерко, – скажу «а пропе», – он не пишет ли в «Искре»?
– Ах, Вассочка, что ты, – хихикал профессор. Однажды спросил:
– Расскажите мне, Киерко, что вы там, собственно…
Киерко, в губы втянувши отверстие трубочки – («пох» – вылетали клубочки), ответил ведь – чорт его драл – на вопрос затаенный:
– Собрания, совокупленья людские, – пох-пох, – запрещаются нашим законом…
Щемил левый глаз; и уткнулся бородкой и трубочкой под потолочек:
– У вас паутиночки: вам бы почистить тут надо. И свел всю беседу – к чему? К паутинке!
Сегодня профессор был Киерке рад; еще утром подумалось:
– Вот бы пришел к нам Пукиерко; мы поиграли бы в шахматы.
Он и пришел.
Сели: доску поставили, – передвигали фигурами:
– Ну-те-ка… Ферзь-то… А нового что?… Благосветлова – а!
– Беру пешку.
– Движения ждете воды? – И зрачок, как сверчок, заскакал по предметикам; Киерко им овладел:
– А что, если, – профессор продвинул фи гуру, – да нет: будет все, как и было.
– Он – ну-те – им нужен, – скривил ход коня, – сволокли рухлядь в кучу; и «сволочь» такую хранят: дескать – быт и традиция… Это ж попахивает миазмами: нет, я, вы знаете, я санитар, я… – «вы – ферзью?»
– Вы, Киерко, есть социалист.
– Как хотите; а вы «консерватор»? Нет, знаете – кто? – повертел он носком, вынул трубочку, ею стучал, чиркнул, фыркнул, вкурился: – «пох-пох» и – клубочки выстреливали.
– Дело ясное – ферзью.
– Вы есть анархист: разрушитель: перекувыркиваете математикой головы… Ну-те: да вас бы они уничтожили; вы и прикинулись, будто как все; совершенно естественно: там патриотика, всякое прочее; были ж «япошки»? Да что, – консерватором сделались: это, позвольте заметить, – как кукиш показанный: надо же жить математику – нуте… – вкурился и лихо откинулся, вздернувшись трубочкой, пальцы свои заложил за подтяжки, носок пустил «вертом»:
– Съем – ферзь.
– Чорт дери.
– Либералы – матерые – ну-с – консерваторы; знаете ли, что на свете навыворот – все: волки выглядят овцами, овцы – волками, – «пох-пох» – вылетали клубочки.
Привздернул плечо, и – вкривую прошелся, щемя левый глаз.
– Ну-те – мне содробите две дроби, которых: числители,
скажем, – «два», «три».
– Я найду наименьшее кратное! – вскрикнул профессор.
– А далее?
– Далее, я числителя каждой умножу на кратное.
– Ну-те: и мы так, – согнувшись дугой, стрельнул пальцем в профессора.
– Да, – наименьшее кратное – есть уравнение экономического отношения; а умножение – росты богатств: ну-те – прежде чем множить богатства – равнение по наименьшему кратному: наш фронт единый.
Профессор, не слушая, над опустевшей доскою шатался ладонью.
– А, чорт подери – попал в «пат»: и не шах, и не мат.
Атмосфера уюта – висела: и стало – немного смешно, чуть-чуть жутко.
И киерко.
10
Митя и Грибиков выбрались из горлодеров базара – к Арбату, проталкиваясь в человечнике; пересорились пространства, просвеченные немигающим очерком медного диска.
И вот – неизбежный Арбат.
Еле Грибиков справился с чохом, уставился в Митю:
– А много ли книжиц у вас?
Не лицо, а кулак (походило лицо на кулак – с носом, с кукишем) выставил Митя:
– А вам что? Казался надутым:
– Я думаю, коли вы так раздаете изданья наук, с позволения вашего, даром…
– Продашь.
– Стало, – батюшка – вас не снабжает деньжатами? – злобно мещанствовал Грибиков: – Денежки нынче и крысе нужны, – он прибавил.
– Не очень, – как видите…
– Что?
– Не снабжает…
«Какой приставала, – подумалось Мите, – отделаться бы»…
– Был бы, я полагаю, оравистый, многосемейный ваш дом: а то сам, да мамаша, да вы, да Надежда Ивановна, стало быть, он проживает сам-четверт, а деньги жалеет.
И Грибиков едко мотал головой.
– Ну, прощайте, – отвязывался Митюша. Едва отвязался.
А Грибиков тут же обратно свернул; и потек горлодерами, соображая его занимающее обстоятельство (брал не умом, а усидкою он, подмечая и зная про всех), правил шагу в распылищи, к тому букинисту:
– Вы мне покажите, отец, сочинителя Спенсера том – (тот самый, который барчонок оставил: – даю две полтины.
– Рупь с четвертью.
Поговорили они, сторговались, почесывались:
– Стало, носит?
– Таскается: сорок уж книжек спустил, я так думаю, что – уворовывает.
– Родителевы! Он, родитель, богато живет, – енерал; и давно подмечаю, – со связками малый из дому шатается по воскресеньям; смотреть даже стыдно.
– А все они так: грамотеют, а после – грабошат; отец, ведь, грабошит: я знаю их.
Грибиков с томиком Спенсера свертывал с улицы; бесчеловечные переулки открылись; они человечили к вечеру; днем – пустовали.
Вот дом угловой; дом большой; торопился чернявенький, маленький здесь в распенсне; глаза – вострые, шляпа – с полями; и Грибиков знал его: барин, с Никольского; ходят «они» к господину Иванову; барин Рачинский взовет с папироской: «Исайя, ликуй»; и пойдут они – взапуски; и господин сочинитель Иванов туманов подпустит: дымят до зари; ничего – безобидные люди. Все Грибиков знает: дома и квартиры – по Табачихинскому и по семи Гнилозубовым; этот вот дом: почему он пустует? Китайский князь, двадцать пять лет подавившийся костью, является здесь по ночам: подавиться; он давится каждою ночью; нет мочи от этих давлений. Княгиня живет за границей, с княжною, которая выйти все замуж не может; она поступила давно на военную службу; такая есть армия; и называется – армиею спасения жуликов.
11
Грибиков по двору шел мимо лысин с бутылочным битышем, к белому дому; и стал, разговаривая со старушкой в кретонах; старушка показывала на бледнявую барыню:
– То «дядя Коля», и ce – «дядя Коля»; все «дядя» да «дядя». Коль дядя, так «дядей» и будь, а то «Колей» его называет она: сама слышала.
– Да, Николай он Ильич, из Калошина…
– С нею мемекает песенки.
Барыня – та, о которой шла речь, вся закуталася тарлатановою кисеею; летами страдала сенной лихорадкой, а осенями простудою; против – над домиком – вздулся белеющий облачный клок; и замраморели пятнами тени; и пели:
Прости, небесное созданье,
Что я нарушил твой покой.
На приступках мужчина сидел – пустобай, заворотничок, красновеснушчатый и красноглазый; зевай-раззевайский пускал он на драный сапог; ему Грибиков дельно заметил:
– Сапог-то пошел в разноску!
Попробовал пальцем подпёк, и на палец уставился, точно увидел он что-то.
– Опять синяки расставляешь себе на лицо? И понюхал свой палец.
Мужчина чесался; открыл кривой рот и обдал перегаром и паром:
– Бутылочку мы раскутырили. Жизнь – размозгляило что-то.
Подрыльником ткнулась в колено свинья.
– Эх, Романыч, возгривел, – крысятился прохиком Грибиков, – ты на лицо посмотри: баклажан.
– Ничего, это «пиво»!
Они отворили раздранную дверь, из которой полезло мочало; попали в кухню, где баба лицом источала своим прованское масло из пара и где таракашки быстрели, усатясь над краном; тут салился противень. Дом людовал, тараканил, дымил и скрипел; стекла мыли; и пол был заволглый, прикрытый дорожкою коврика с пятнами всяких присох.
Уже скрипнул визжавый замок; охватило придухою: комнатка – с паревом, с заварызганною постелью, накрытою одеялом лоскутным, с протертым комодиком, с дагерротипами, с молью; мужчина уселся на свой жестяной сундучок и ударился в горе; а Грибиков, палец понюхав, вошел в разговор, вероятно когда-то начавшийся и неоконченный.