Олег заметил, что Саша на сей раз ведет себя совершенно иначе, чем при встрече с Виктором. Трепетов был тих, далек, не задавал парадоксальных вопросов и скорее только наблюдал.
Олег сам исподтишка поглядывал на Сашино лицо: оно казалось ему уже не таким закрытым, как раньше. Черты его были обыкновенны, но глаза — были в высшей степени необычны. Олег видел: временами в них таился какой-то бесконечный разум, который потом вдруг исчезал, уступая место: чему? Глаза тогда, после этого ухода, превращались в бездонный путь, в провал, ведущий неизвестно куда. От такого взгляда становилось не по себе — если этот взгляд можно было распознать. Олега однако удивляло выражение непроницаемой странной грусти, которое иногда возникало на Сашином лице. Он знал, что грусть — это не свойство сейджей.[3]
Но это была совершенно особая, из ряда вон выходящая грусть, может быть, даже грусть как некое средство, так, во всяком случае, чувствовал Олег, целиком отдаваясь своей интуиции, чтобы проникнуть в суть. Но суть не давалась, и грусть исчезала с лица.
В таких наблюдениях Олег провел вечер, сам погрустнев, но естественно по-человечески, по-обычному, и почти не трогая вино. Это была весьма бредовая пирушка.
— Куда все-таки он нас закинет, — раздумывал Олег. — Не сбежать ли лучше к Лесневу? Там по крайней мере все ясно: Индия, Бого-реализация, практика. Обучает высшей медитации. А здесь что? И хорош же сам этот тайный человек, если Саша таков. Хоть бы взглянуть на него разок. Интересно, отдают ли ему честь пьяные, как я слышал в одной легенде о нем. Да, да, пьяные, если даже лежат в стельку, встают и отдают ему честь как генералу неведомого мира, в котором может быть сами пребывают, когда у них исчезает сознание… Такова легенда, со смешком. И еще есть другие, более истерические легенды… Но я слышу зов: зов и зов среди всего этого скрежета…
И он очнулся немного из-за неестественного хохота Вадика. Было почему-то неприятно, что такой маленький человек может так заливаться.
— Вы — интересные люди, — убежденно говорил между тем Ларион «гостям», не обращая внимания на Сашу. — Степан, правда, чересчур мрачен. Степан, а Степан, да не пейте вы так водку! Веселитесь!
— А я и веселюсь, — ответил Степан, и похлопал по костылю.
Темнело, и Олега удивило, что так быстро стало лететь время, как будто они попали в иное измерение, точно сорванное с цепи. Ресторан был открытый, на воздухе, и ветер рвался в него, покачивая темные верхушки деревьев. Посетители исчезали, зал пустел. «Если бы так всегда летело время!.. ого… мы были бы уже на краю», — подумал Олег.
— Спляшем, Юлий, — внезапно заявил Ларион.
И Юлий, словно повинуясь его словам, сплясал, один, и ветер, дующий с озера, шевелил его кудрявые волосы. Олег заметил, что во время пляски Юлий почему-то смотрел в одну точку — неподвижно и тяжело. И это очень не вязалось с его разудалой пляской; такой угрюмый глаз подходил скорее покойнику или офицеру, ведущему своих подчиненных в ад. Но когда Юлий кончил танцевать, взгляд его помягчел, и он, подойдя, даже поцеловал Лариона в широкий лоб, от чего последний по-девичьи зарделся.
Было много анекдотов, шуток и прибауток. Эти трое — Степан, Вадим и Юлий — все более и более определяли настрой вечера. Степан больше не поминал Бодлера, а скорее просто подвывал тоскливые, дремучие песни. И делал это так обнаженно, что хотелось прильнуть к его тельняшке.
И вместе с тем, во всем этом была непонятная лихость.
Юлий, например, был чудодейственно весел (за исключением, конечно, тех моментов, когда взгляд его вдруг тяжелел, сосредоточиваясь в одной точке), и даже болтлив, если называть его странные, несвязные и отнюдь не пьяные высказывания болтливостью.
Ларион, наконец, утомился от всего этого. Его привычный интеллектуализм утонул в эдакой беспросветной обнаженности троих гостей. При этом у них почти полностью отсутствовали всякие соответствия чему-либо существующему на земле.
Ничему не было конца, и вместе с тем все светилось горячей кровью. Румянец так и пылал на щеках Юлия, хотя говорил он об отсутствии судьбы.
— Мне страшно с тобою быть, потому, что ты разрушаешь сознание, — сказал ему вдруг Ларион, и лысина его побелела.
Они сидели друг против друга, за столом, и держали в руках бокалы.
Юлий, развалившись на стуле, бешено захохотал в ответ на такие слова, и тут же умудрился в хохочущий рот влить добрый бокал водки.
— Что с ним? — шепнул Берков и подмигнул Лариону. Кончив ржать, Юлий вытер салфеткой красные губы, пропитанные водкой, почему-то извинился и заплакал. Но плакал он так, что от этого другим становилось ни больно, ни страшно, ни стыдно — а только хорошо. Это было так же квази-натурально, как и его хохот. Поплакав, он опять вытер салфеткой губы, налил водки и, похлопав Лариона по плечу, весело вымолвил, точно утешая его:
— Ничего, старик, живем!
И всем стало очевидно, что жить, жить надо долго и обязательно без всяких берегов.
— Пора, братцы, пора! — проговорил вдруг Саша, остававшийся все время в тени.
Да, действительно было пора. Толстая официантка, прибирая остатки еды, дружелюбно поторапливала их:
— Ну, вот погуляли, и слава Богу… Глядишь, и завтра то же самое. Ласковые…
У границ парка, на Крымском мосту, расстались: Саша со своими приятелями направились к Зубовскому бульвару, а остальные — в другую сторону. Берков скоро исчез в глубинах метро, а Олег с Ларионом решили закончить вечер на квартире у Лариона за последней бутылочкой.
Ларион быстро вытащил ее из угла, добавив к ней, к красненькой, ломтики лимона в сахаре и яблочко. Он отдыхал на диване и быстро протрезвел — от мыслей.
— Ну как тебе эти мальчики, особенно тот, кудряш? — спросил Олег.
— Тяжелы… — Ларион вытер пот с лысины. — Ты знаешь, не встречал еще таких… Нда… Серьезное дело?
— А Саша?
— Совсем иное, это редчайший случай почти полного психического здоровья.
— Ого!.. Жалко вот Муромцева не было.
— А! — Ларион махнул рукой. — Хорошенького понемножку. — И он прибавил, чуть передразнивая манеру Муромцева: — Вчера с мусенькой поймали черного кота. Все сделали как полагается: время, луна и прочее. Стали его стричь, а он так заорал, замяукал, а мы с мусенькой сели на диван и стали расшифровывать. Он орет, а мы расшифровываем и расшифровываем… И такое расшифровали, что волосы встанут дыбом.
Ларион хохотнул, заключив:
— Вот в этом и весь Муромцев.
Олег вдруг разозлился:
— Извините, но вовсе не весь. Ты берешь только негативную сторону, карикатуришь ее и создаешь не реальное лицо, а его черную тень. Это остроумно, зло, но далеко от сути…
Ларион удивился такой реакции, и вечер закончился в раздражении и непонимании…
На прощание Ларион сказал:
— А начинать надо с расшифровки собственного крика… Причем здесь коты.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вся эта слегка необычная встреча в Парке культуры им. Горького происходила в тот день, когда Глебушка Луканов заявился на квартиру умирающего Максима и устроил там скандал. А ночью, когда Кате снилась последняя великая книга человечества, написанная перед самым концом мира, — Олег еще допивал остатки вина на квартире у Лариона.
Утро следующего дня было на редкость спокойным и отрадным для многих москвичей. Солнце светило одинаково преданно и безучастно и верующим и атеистам, и начальству и свободным людям, и предназначенным для карьеры, и самым отчаянным неконформистам, встречающим зарю в канаве.
Но для Максима Радина это был по-прежнему тяжелый и зловещий день. Он рано проснулся — и подумал о том, что не стоило бы и просыпаться. Обида от дикой сцены с Глебом — которая помогла ему пережить вечер и ночь — не только ушла, она испарилась и исчезла навсегда. В сознании возник, и вытеснил все остальное — один крик, одно помышление: он умирает и жить ему осталось недолго. Он опять внутренне завыл от этой мысли и разрыдался.
Но через несколько часов какое-то безразличие, отупение и усталость овладели им…
Катя Корнилова проснулась попозже — дочку уже забрала к себе бабушка — и долго заспанная бродила по квартире, стараясь припомнить название книги, которая приснилась ей. Оно было очень простое, но его внутренний смысл совершенно провалился в подвалы ее души, и от этого исчезло из памяти и само название. Иногда ей казалось, что оно вот-вот выплывет, и ей тогда виделось: «Паук». Да, да, думала она, кажется это был «Паук», но за этим «Пауком» хоронился особый смысл, как будто к тому времени, ко времени конца мира, слова уже как бы сдвинулись, приобрели другие оттенки.
Порой она чувствовала, что за этим названием кроется очень простая ассоциация: «смерть», такая смерть, которая разъела человечество изнутри, изуродовала его, и тем самым сделала неизбежным конец мира, вернее, трансформацию его, т. е. прямое вторжение Бога в дела людей. Причем эта смерть, разъедающая людей изнутри, виделась ей светлой, как светел бывает паук, ткущий свою белую сеть; то была смерть, белая, цвета надежды, и значит, ложной надежды, и была она потому ужасней любой черной гибели, ибо… но вот в чем было это «ибо», она не могла ни припомнить, ни понять до конца, потому что за этим «ибо» стояло то, что было скрыто как за непроницаемым занавесом.
Вздохнув, Катя решила попить чайку. «И что это за небывалое чувство, пронизывающая уверенность, исходящая сверху, что эта книга, приснившаяся мне, книга, созданная перед концом мира, — подумала она. — Такое несомненное ощущение: тьма была, значит, глубокий сон, и в ней сияла эта последняя книга… да и, кажется, слова… были на обложке… Паук… А во тьме, где не было книги, тени, по-моему, еле видимые двигались…»
И тут она вспомнила о Максиме. «Ну и хороша же я, — удивилась она, — за концом света живого человека не вижу…»
Почему-то возникло отвращение к еде, и она стала тут же звонить, согласно плану, который продумала еще вечером.