Потанин действовал на других как-то странно: в его присутствии все почему-то трезвели, но по-особенному: оставаясь пьяными. Да и стихи его действовали как наркотики, но в ином смысле.
— Вот у кого надо учиться, — успел кто-то шепнуть Олегу. — Сергей-то и сумасшедший в высоком смысле этого слова, и в то же время, глядите, как устроен. Это вам, Олег, не ваша дикая коммунальная квартира. Пора и вам двинуться по этой стезе… Детские стихи не отнимут много времени.
Олег отмахнулся.
— Нет у меня ничего детского в душе. Нету. Пропало все, что и было. Пускай теперешние малыши подрастут, тогда, может быть, меня будут печатать.
В углу захохотал Андрей Крупаев. Его лицо было совершенно замученным и потерянным…
Через десять минут новоприбывшие уже знали текущие события «неконформистской» Москвы, которые произошли за часы их пьяного уединения в «сокровенном» месте. А чай необычайной крепости и аромата вернул их к тишине.
Потанин при всей своей фантастичности навевал, однако, отнюдь не апокалипсические настроения. Его стихи, которые он иногда вдруг начинал читать посреди разговора, были безумны, но в каком-то устойчивом и мирском смысле: этот мир-де безумен, но оправдан и вечен.
Много курившая девица долго хохотала после его стихов. Вошла, наконец, раскрасневшаяся Люба Демина. Ей вручили штрафной бокал водки, и для смягчения — потанинский ароматный чай.
— Не будет, не будет конца свету, — отрезал один из художников, чокнувшись с ней пустой рюмкой. — Все пророчества надо понимать наоборот. Тогда откроется истина… И вообще обратите внимание на подтекст…
— Хорошо, неужели ты думаешь, что этот современный человеческий маразм будет продолжаться бесконечно?
— Будет чудовищная трансформация.
— Если «чудовищная», то ведь это одно и то же, что конец и новое начало. Мировой огонь — и преображение.
— Ну и что ж, все это не так долго будет длиться. Огонь вещь скорая. А потом — другой мир…
— Нечего спорить. Мы живем на каком-то страшном переломе. Чувствуется приближение… Пусть не конец, но перелом. В конец близкий я не верю. Единственно, что тяжело — почти буквальное воплощение некоторых черт, о которых говорилось в древних книгах и пророчествах.
Но Катенька прервала этот поток.
— Пущай хоть конец! Лишь бы то «Я» во мне, в нас, которое я вижу внутри временами, осталось бы навечно! Какая это тайна, какой пожар затаенный…
— Нет, нет, долго, долго будет стоять этот мир. А чувствуется верно: перелом подходит невиданный. Тем более и маразм не может продолжаться вечно.
Потанин чуть-чуть пустынно посмотрел на говоривших своими сумасшедшими зелеными глазами и сказал:
— Но Бог и маразм — вот два полюса, и оба они вечны по-своему.
— Вот именно, именно! — захохотал наоборот чокнувшийся с Любой художник. — Если хотите вечности, господа-товарищи, то человеческий род надо подтолкнуть, и его уже давно толкают, в противоположную от Бога сторону. Дело только в том, что все время остаются какие-то люди, которые еще как-то связаны с божественным, с реально божественным, а не с пародией на него, которая существует везде как более эффективный вариант атеизма. Вот если все погаснет — ведь последний толчок только нужен, и чтоб людей этих не было — тогда-то человечество погрузится в такую жуткую тьму, из которой уже нет возврата. Вот вам и обратная вечность. Это то, что оккультисты называют подземным миром. Земля станет подземным миром, куда ни один луч от Духа уже не проникнет никогда. Ха-ха-ха! Чудная будет жизнь!
Вика Семенова истерически рассмеялась.
— Вы поэт, поэт! Но этого же никогда не будет в целом для всех людей, только часть туда отсечется, в низшие миры, пусть большая, — чуть не крикнула она. — А картина хороша!
— Картина для писателя.
— Про последний толчок хорошо сказано. Пора, пора! — умилилась Катя.
Так тихо продолжался этот мирный вечер. Иногда позвякивал телефон, и Потанин, чуть не по-матерному ругаясь, объяснял в трубку, что детские свои стихи он все равно сдаст вовремя, и пусть об этом не беспокоятся.
Вспомнили о блаженнейшем Лехе Закаулове, который опять куда-то пропал. Было несколько версий, но больше поговаривали о том, что влюбился он отчаянно в синеокую Волгину, и оттого по-светлому затосковал.
Это предположение навеяло грусть на Муромцева.
Вспомнили и еще о ком-то, ушедшем в леса.
Но сам Потанин оставался холоден и невозмутим. Попивая свой неизменный чай, он посматривал на гостей, и в выражении его лица было что-то сурово-аристократическое, и потому безумное в наш век. Много курившая девочка бросила курить, и прилипла к нему, чуть не плача. И Потанин как-то умудрялся охлаждать ее пыл почти буддийским покачиванием головы.
— Я вам завидую. Катя.
С этими словами к Корниловой неожиданно подсел Виктор Пахомов и, печально по отношению к себе усмехнувшись, посмотрел на нее.
— Что так?
— Ха-ха-ха… Вы сами знаете. Давайте я поцелую вас или лучше спою.
И Виктор поцеловал ей руку — внезапно для всех.
Через час-полтора квартира эта погрузилась в приятную, но разорванную вечернюю меланхолию. Горели свечи, и все было окутано полумраком, только по углам виделись тени. За окном, подобно Млечному пути, синевела и мерцала огромная Москва. И разговор перешел в полушепот, прерываемый иногда тревожными восклицаниями… И допивалось последнее вино и восточный чай, и горел глаз Сергея Потанина.
Уже поздно, к полуночи, зазвонил телефон, и издалека Борис Берков сообщил, что у Леонида Терехова все в порядке.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Пока происходили все эти встречи и волнения по поводу судьбы рукописей и конца мира, Нина Сафронова успела дозвониться Саше Трепетову. К ее удивлению она почувствовала, что он ее примет на этот раз. Договорились вечером, у Саши, на его квартире, у Павелецкого вокзала.
Необъяснимо почему-то тревожась, с сильно бьющимся сердцем, Нина подъезжала к этому дому. Медлительный трамвай, на котором она ехала по кривым переулкам, казался ностальгическим, как карета девятнадцатого века. Домик, где жил Саша, находился во дворе — и это был опять-таки старый московский дворик с двухэтажными оштукатуренными строениями. Саша жил в небольшой коммунальной квартире, другие жильцы отсутствовали. Ей понравилась простота и даже суровость его жилища: стол, стулья, железная кровать, множество книг — и две картины на стене, подпольных художников. На них были изображены фантастические, точнее символические чудовища — впрочем, имена художников ни о чем не говорили Нине. Саша встретил ее дружественно и легко. Его подъем сразу передался ей. Нине вдруг захотелось идти, бежать, лететь — вместе с Сашей, куда угодно, хотя бы в ночь, но лишь стремительно двигаться, уходить в неизвестное.
И ни о чем ей не захотелось его расспрашивать. Хотя некоторые полунамеки и полусимволы были неизбежны, и они прозвучали.
Быстро распили подвернувшуюся бутылку вина. Нина бросала взгляды на стены, на заглавия книг, и некоторые обожгли ее сердце (были они как на русском, так и на иных языках). В память почему-то врезывалась каждая странная мелочь в этой комнате.
И потом они, точно кружимые вихрем, сорвались с места. Саша захотел показать ей хотя бы часть Москвы своей юности. Когда они вышли, уже стемнело, но прежде чем начать путешествие, они бросились в ближайший ресторан.
И когда вышли оттуда, Саша сказал:
— Пойдем. Конечно, это поездка не ко внутренним звездам, но зато можно увидеть кое-какие обломки давно пройденного пути и встреч и забав. Скорее даже забав — с моей теперешней точки зрения.
И они понеслись, с метро на такси и дальше… Первая остановка была в Сокольниках, в маленьком деревянном домике, где их встретила совершенно чудовищная старуха.
— Уж не любовница ли твоя бывшая? — осведомилась шепотом Нина.
Саша улыбнулся.
Огромная толстая старуха еще умещалась в кресле и синела там в своем редком халате. Вокруг нее клубился дым.
— Определенно некромантка, — подумала Нина, заглянув в застывшие, бездонно-черные глаза старухи, которые выделялись как две потусторонние лягушки на ее разрушенно-мертвом лице.
— Шадитесь пить чай, — прошамкала старуха. — А вы, Александр, не озорничайте…
В одном глазу старухи прошмыгнула ласка…
— Вы только, Марфа Петровна, Нину не обижайте… — ответил Саша. — И не надо обычного…
— Да, да, обышного — не надо… — повторила старуха. — Сегодня не надо.
Расселись вокруг нее. Она была как бы круглым центром, украшающим комнату. Помянула почему-то вслух покойного поэта Жуковского и ученого Лобачевского.
— У меня такое ощущение, что вы жили тогда, Марфа Петровна, — лет сто пятьдесят назад что ли, — высказалась вдруг Нина. Но старуха обиделась:
— …Штой-то вы меня молодите-то… Детка.
Она вдруг застенчиво и даже как-то по-девичьи взглянула на Нину, и сладенько отхлебнула чаю из пиалы.
Смех брызнул из ее глаз. Но это было лишь на мгновение, потом взгляд ее опять обездонел.
— Но не думайте, што я по-вашему тогда жила… А то вы, небось, по-человечьи меня понимаете.
И глаз ее мудро заулыбался. Мудрость эта была спокойная, очень странная и какая-то смиренно-черепашечья, точно старуха копалась в невидимых трупах, раскинутых вокруг нее в пространстве.
И вдруг она впала в ярость. Окаменевшие глаза ее заблистали, голос, раздававшийся из глыбы затвердевшего от старости тела, стал живым, даже чуть-чуть поросячьим. Но в глазах зияла бешеная энергия и воля:
— Да, да, я умру! — кричала она. — Но я оттудава буду управлять этим. Оттудава!.. Оттудава!.. Все обниму, всем насыщусь. И вы меня не достанете. И времени вашего поганого для меня не будет! Я — буду царить! Я!
Ее толстая рука протянулась в воздухе, и кулачок сжался, точно хватая сам себя.
Ниночка чуть-чуть обомлела, и внутренне ей стало всех жалко, и старуху тоже.
Но Саша оставался спокойно-отрешенным и помешивал ложечкой чай в стакане.