И она нежно огляделась вокруг. Над ней шелестели березы, но если задрать голову и посмотреть вверх, то видно было между деревьями — далекое, бездонное и синее небо. И ни одного облачка, ни одного ангельского лика.
— Значит, ангельские лики внутри, — подумала Светлана.
Олег прилег на траву.
— Ох, как хочется отдохнуть после всего, — проговорил он. — Очень все тяжело и остро, и больно со всех сторон. А вот сейчас мне захотелось остановить время.
— О, ты совсем расслаб, — улыбнулся Закаулов. — Да и я тоже.
— Если и есть Красота Божия — то ненадолго мы ее вбираем, — добавил Олег. — Такую я вчера сцену между прочим видел во время нашего вечера: Тоня Ларионова…
— А, брось, Олег, — прервал Закаулов. — Мало ли что со дна души может подняться! Мой соседушка за полчаса перед смертью знаешь, что выкрикнул? Волосы будут внутрь расти, если узнаешь! Иной раз такое выплеснется, сам себе не рад.
— Давай-ка лучше еще раз по пивку.
— Чтоб уж совсем для души, почитайте, Олег, Блока. Вы так это умеете, — улыбнулась Светлана.
— Сейчас не надо, — вставил Валя Муромцев. — Мы и без того пьяны.
— Нет, Светланочка, извини, я что-то не в ударе. Пусть плывет, как плывет. Деревья, листы, твое лицо, небо… Пусть кружится. Главное, чтоб не провалиться во тьму.
— О, — вдруг вздрогнула Светлана. — Выпьем за то, чтоб нам не провалиться во тьму!
— Конечно, конечно! Но ведь каждую ночь ты во сне в нее проваливаешься, — прошептал Валя.
— Ну, это ведь с возвратом! — захохотал Закаулов.
— Тогда за возврат! — произнесла Светлана; откуда-то появились маленькие стаканчики для водки.
— Чтобы нам все время из тьмы возвращаться, видеть друг друга и пить, — возбужденно заговорил Муромцев. — И видеть лицо Светланы, — подумал он.
— А небо-то какое, — пробормотал Олег. — Боже мой, какое небо!
Все выпили, чокнувшись, ибо пили не за покойника,[1] за возврат из тьмы.
— И хорошо бы еще, — суетливо добавил Муромцев, дрожащими руками прикасаясь к пивной кружке, — чтоб из тьмы этой бездонной и жуткой — я не про сон говорю, а про настоящую тьму, послесмертную — кто-нибудь да выскакивал, обагренный, и встречался бы с людьми и чокался!
— О, это у тебя свое, — заметил Олег. — Это уже из твоих рассказов.
— Волосы, глаза, — все, все, — шептал Закаулов, пьянея. — Теперь не надо никуда уходить. Бывает так хорошо, что не хочется дальше жить.
— Тем не менее, — удивился Муромцев.
Светланочка улыбалась и разливала водку в маленькие «похмельные» стаканчики, которые заботливо расположила. И вообще она чуть-чуть ухаживала за своими бедолагами. Даже молчание становилось нежной музыкой, и каждая улыбка, слово невзначай, приобретали особое значение. Словно оказались они вытянутыми из мира и перенесенными в более тонкий и блаженный слой бытия, где не было ни жестокости, ни бед. Нежность немного была не от мира сего, но в то же время исходила из какой-то бездны в человеческом сердце.
Светлана играла здесь, конечно, главную роль, и они не могли насмотреться на ее лицо, на эту бесконечную смену улыбок, теней, странных слов. Точно они погрузились в скрыто-блаженную сферу души, внезапно обнажившуюся. Большие глаза Светланы то влажнели, то наполнялись слезами, то уходили в свою вечную синеву; она сама была в этом… Ронялись слова, иногда звенели стаканчики, дул из города свободный бесконечный ветер, и если бы им сейчас сказали: «умереть», они все с улыбкой приняли бы смерть и заснули. «Как долго может чистота длиться в мире», — думал Закаулов.
«Очарование ли это, чары? — проносилось в уме Муромцева. — Нет… нет… это ведь реальное… это есть».
Светлана встала и подошла к березке. Ветер и звуки далекого города, хотя в то же время рядом. Что-то протоптано на земле, чьи-то следы, куда они ведут, что остается, что нет?! И как плачут листья, когда они любят?!
И вдруг потемнело. Олег ушел в непонятное забытье. Когда он очнулся — сколько прошло времени он не помнил — Светлана уже прощалась: ей надо было идти. Расстроганный Закаулов, совсем трезвый, напросился проводить ее.
Валя Муромцев почему-то постеснялся присоединиться к ним и решил идти с Олегом, совсем в другую сторону, к метро. Выйдя из леса, простились и разошлись.
Олег и Валя быстро очутились в сутолоке улиц, среди автомобилей, троллейбусов, спешащих людей, спокойных толстеньких газировщиц. Олег не замечал вокруг ничего, и вдруг постепенно стал впадать в странную ярость.
А Валя говорил что-то; и вот Олег услышал.
— Да, глаза Светочки могут поднимать мертвых из могил.
— Вот уж занятие у нее будет, — расхохотался Олег, — поднимать взглядом покойников из гробов!
— А что?
— Ну, ладно, приди в себя-то, — вдруг резко и холодно сказал Олег. — И не безумствуй.
— Но ведь Бог, говорят, умер, — не унимался Валя, улыбаясь.
— Ну, это смотря для кого.
Усталые, они присели на скамейке, в садике, недалеко от станции метро. Та самая ледяная ярость поднималась в душе Олега: и он отчужденно посмотрел вокруг.
— Вам бы всем вечно сидеть под юбочкой, — далеким голосом проговорил он. — Извини, Валя, я сам люблю это временами. Я имею в виду ах, слезы, необычайные глаза, и воспарение неизвестно куда.
— Ничего себе поэт, — ошеломленно подумал Муромцев. — А я ведь прозаик.
— Ну, предположим, отобьешь ты Светку у Петра, женишься: но ведь все будет другое, я не говорю, будет только плохое, но все другое, — продолжал Олег. — А эти необыкновенные моменты!.. Как тебе сказать!?.. Я не думаю, разумеется, что это иллюзия, нет, но это существует в каких-то иных измерениях, чем человеческая жизнь. Ничего уж не поделаешь! Мы можем там быть только мгновениями.
И он хлопнул Муромцева по колену.
— Пойдем!
И они вошли в сумасшедшее, бешеное кольцо метрополитеновской станции. Свет ослепил их, и ошарашил грохот. Поток людей несся вперед.
С трудом им удалось присесть в набитом битком вагоне. Вагон тронулся, и поезд помчался в черную пропасть подземелья.
Муромцев погрустнел и неожиданно спросил Олега, наклонившись к нему:
— Олег, я вспоминаю один разговор у тебя: после Бога, теперь очередь искусства умереть на земле…
— Везде все умерло, дело не только в искусстве.
— Все умерло? — с каким-то ужасом спросил Муромцев.
— Если не считать исключений, немногих.
— Но будет ли возрождение?
— Если и будет, то только после конца мира.
— И что же делать?! — воскликнул Муромцев. — Бог умер, искусство умирает, Красота возможна лишь мгновениями, и нигде на земле надежды нет! И что же делать!
— А вот когда, — ответил Олег, — будет самая жуткая, последняя безнадежность, как у Цветаевой, но ты не повесишься, а останешься жить, вот тогда начнется самое главное.
— Я это и так знаю, Олег. С этого сейчас начинают. Я просто прикидывался. Извини, — вдруг спокойно сказал Муромцев.
Мелькнула станция, и поезд опять исчез во тьме тоннеля.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Через несколько дней Олегу позвонил Трепетов и спросил, нашел ли он человека, которого можно было бы «посмотреть». Олег слегка замялся, а потом ответил, что один по крайней мере сейчас есть, и договорились встретиться.
Олег имел ввиду Виктора Пахомова.
Виктор появился в Москве недавно: раньше он жил по областным городам, и даже бродяжничал. Но он совершенно не походил на бродягу: чисто одетый, всегда в аккуратном костюме и при галстуке, выбритый, с холодным и интеллектуальным лицом. Кончил он где-то факультет иностранных языков.
Худой, высокий и молчаливый, и уже лет сорок было ему, одинокому. Его прошлая жизнь была никому не известна в Москве. Но он рассказывал иногда об этом страшном событии: его мать погибла во время ташкентского землетрясения. Это случилось так. Они жили вдвоем в маленьком домике, неожиданно он проснулся и вышел во двор, а через минуту дом обрушился, и его мать была задавлена на его глазах.
— Почему не я? — говорил он однажды Олегу, с которым у него сложились почти дружеские отношения. — Конечно, я был молод. Но ведь я мертв. Зачем же жить мертвому?
И он улыбнулся тогда прямо в лицо Олегу, медленно засмеялся: смех у него был пугающий и сдержанный, за которым словно нарастал бешеный взрыв — злобы и ненависти, но к кому? Может быть, ко всему живому на земле. А может быть, и к самой жизни. У Виктора часто была на лице эта медленная жуткая улыбка, которая неизвестно во что могла разрядиться. Поэтому с ним немного опасно было общаться. Но и в гневе, и в страдании его серые глаза были в глубине холодными, даже когда переполнялись ненавистью.
Впрочем, он любил петь и иногда пел старинные сентиментальные романсы.
Вне этих вспышек он был терпим, но отстранен. Однако его признавали во многих кругах «подпольного» мира Москвы за исключительную личность: это чувствовалось всеми.
И когда он читал среди друзей стихи Сологуба, многим становилось не по себе от страсти и от глубины его проникновения в подтекст:
«Когда я в бурном море плавал
И мой корабль пошел ко дну,
Я так воззвал: «Отец мой, дьявол,
Спаси, помилуй, я тону».
И та медленная, но уже еле уловимая улыбка не сходила с его губ во время чтения.
Впрочем, иногда его закованные большие глаза наполнялись слезами; но были ли это слезы? И они не мешали ему улыбаться.
— Да, я умер, — осторожно говорил он Олегу. — Вся загадка в том, что я умер. И я не могу найти свое собственное Я. Я потерял его и умер поэтому.
Вот с таким человеком и решил Олег познакомить Сашу Трепетова.
Жил Виктор необычно даже для «неконформистов»: не имел нужных документов, комнаты, прописки. Ему помогали, как могли и чем могли. Немного подрабатывал он переводами, взятыми на другое имя.
Некоторое время он жил у Олега и спал под столом: оттуда протягивались его длинные худые ноги.