Московский гость — страница 74 из 99

— Ну, Радегаст Славенович, что же это вы со мной сделали? — запищал он обиженно. — За что? Ну как же так, этакая сразу расправа? Перестаньте! Мне в таком неприличном виде негоже находиться…

— Мы, Радегаст Славенович, готовы вас выслушать, — примирительным тоном проговорила Кики Морова.

Не обращая внимания на Петин писк, Волховитов рассказал о своем гадании, в истинности результатов которого ни у кого не было оснований сомневаться. Сон был вещим и подлежал однозначному толкованию. Черная кровь! Бунтовщики с благодарностью взглянули на того, кого мгновение назад готовы были растерзать: он пытался защитить их, выставлял руки навстречу наступающей мгле, упирался и сражался, хотя кровь хлестала как лавина и сбивала его с ног. Не его вина, что ему не удалось взять верх, просто не хватило сил. Но он вел себя как настоящий герой. Собравшиеся поблагодарили своего вождя продолжительными аплодисментами. Однако уныние все сильнее овладевало ими. Милый старичок, как бы навеки слившийся уже с подвальной канцелярией, вздыхал в полный голос, не скрывая своего отчаяния. Петя Чур снова взмолился о пощаде, и Радегаст Славенович спустил его на пол, вернув ему прежний облик. Еще в полете опечаленный скверной новостью молодой человек приложился к бутылке, которую достал из кармана пиджака, давно превращенного им в переносную сокровищницу, а Кики Морова состроила жалобную гримаску и украдкой смахнула слезу.

20. Первое августа

Время до объявленного градоначальником праздника пролетело с неслыханной быстротой, людям казалось, что они не успели и подготовиться, преодолеть в себе вековую апатию, сменить оцепенение, взыскующее равнодушия как к будням, так и к праздникам, на оптимистическое различение их и вдохновенное стремление хоть из чего-то извлечь удовольствия. Однако режиссура Волховитова вовсе не ждала от них никакой подготовки, проще говоря, не надо было шить особые наряды к этому дню или выдумывать для себя оригинальные небудничные роли, а тем более искать деньги, чтобы отметить праздничный день не хуже, чем это сделают, скажем, более состоятельные соседи, друзья и близкие. Требовалось одно: первого августа выйти на улицу и безоглядно отдаться атмосфере карнавала. Подготовка, стало быть, требовалась только внутренняя, подразумевающая именно безоглядность, забвение всяких тягот и забот, а внешнюю сторону мэр брал на себя. Предполагалось, что праздник как таковой продлится один день, а что с душком праздничности, имеющим обыкновение далеко не сразу улетучиваться из закружившихся, захмелевших голов, произойдет в последующие дни, и произойдет ли вообще, покажет время.

В Кормленщиково, в семье экскурсовода, расширившейся за счет подзатянувшегося пребывания московского гостя, объявление дня города вызвало пространные дебаты. Между тем, спорить было особо не о чем. Виктор сразу решил, что на карнавал не пойдет и в «этой ахинее» участвовать не будет, и Вера поддержала его, а Григорий Чудов сказал, что у него нет никаких принципиальных соображений, которые мешали бы ему почтить своим присутствием уже получившее большую рекламу и как бы заблаговременную славу событие скорого будущего. Коптевы вовсе не уговаривали Чудова изменить принятое решение, стало быть, каждый должен был бы попросту остаться при своем мнении, один раз уверенно высказав его, да так оно и случилось, однако положение выглядело все-таки драматическим, а ситуация неразрешимой, поскольку экскурсовод то и дело произносил критические монологи по поводу «непотребства властей» и уже в силу этого складывалось впечатление бесконечного и тягостного спора. То, что мэр в ответ на справедливое требование рабочих выдать им зарплату и нормально организовать их труд предложил им поучаствовать в каком-то ненужном, из пальца высосанном торжестве, ужасно оживило аналитическую мысль Виктора. Чтобы обрушиться на отвратительное, преступное легкомыслие мэра с убийственной критикой, он заходил с разных сторон. Так, были периоды, когда он указывал на причины, почему та или иная категория населения не может и не должна участвовать в празднике; например, школьные учителя — с чего бы им веселиться, если школы, брошенные на произвол судьбы и влачащие жалкое существование, практически не готовы к началу нового учебного года? Или обманутые всякими скороспелыми и плутоватыми финансистами вкладчики, их обчистили до нитки, лишили средств к существованию, а теперь они слышат от властей, от тех, кто по определению обязан встать на защиту их интересов, призыв забыть все свои недоумения и тревоги и с головой окунуться в «бред маскарада». Невероятный цинизм! Затем наступала стадия, когда Виктор брал мэра и его подручных в оборот с позиций высшей справедливости, трубным голосом пророка, завзятого глашатая истины предрекая им неминуемую кару за это надувательство, за обман простодушных и доверчивых граждан, готовых клюнуть на любую приманку. Но если, выступая как бы представителем тех или иных ограбленных и униженных слоев населения, Виктор выглядел довольно убедительно, то в пророчествах он ограничивался, главным образом, патетикой, не подводя под свои громкие заявления никакой визионерской и апокалипсической базы. Он сулил мэру неизбежное наказание, даже гибель, но ничем, кроме неуемного голословия, подкрепить это не мог. Обещания распалившегося парня, что само небо возьмется за подлеца, преступившего все границы приличий, что мэр-де и сам навсегда потеряет покой после такого явного насилия над моралью и счастлив все равно уже не будет, не многого стоили.

Первого августа у Виктора была экскурсия. Он вдруг, едва проснувшись, ужасно забеспокоился за свою репутацию провидца, толмача будущего, и уже в какой-то истерике, болезненно наморщив лоб, заговорил о звездах, будто бы предвещающих беду, об указующем перемещении планет, о всяких прочих знамениях. Но Вера рассердилась на эту чепуху и попросила брата умолкнуть. От желания выразить охватившую его тревогу Виктор трогательно сцеплял руки, прижимал их к груди в жесте отчаяния и неизвестно к кому обращенной мольбы. Он вышел из дома на службу пораньше, чтобы иметь время совершить целительную прогулку, а Вера с Григорием отправились его немного проводить. Как бы между делом поднялись на гору, постояли возле могилы поэта, а затем, с некоторой ритуальностью, и на краю обрыва, откуда открывался вид на беловодский кремль. Коптевы видели все это уже тысячу раз, и у Григория возникло ощущение, что они пришли сюда ради него. И он уже далеко не новичок был на горе, возле могилы и на краю обрыва, следовательно, Коптевы вкладывали в это посещение смысл, превышающий смысл обычной прогулки, для которой можно было избрать и более глухие, заповедные, избавленные от туристической суеты места. Григорию пришло в голову, что он видит все эти чудеса — Кормленщиково, могилу Фаталиста, дорогу в Беловодск и кремль — в последний раз и Коптевым это известно, как и то, что самих Коптевых он тоже больше никогда не увидит, и они хотят, чтобы он знал об этом, глубоко прочувствовал предстоящую разлуку и хорошо с ними попрощался. Подтверждений, что они именно так понимают дело, не было, а сам Григорий предпосылок для подобного проекта будущего не видел ровным счетом никаких и считал, что либо они заблуждаются, если впрямь полагают, что сейчас он уйдет от них навсегда, либо заблуждается он, приписывая им догадки и прозрения, каких они вовсе не имели. Из того, что спросить, не предвидят ли они его исчезновение, он не решился, возникла путаница, неясно было, кто и что в действительности думает о такой вероятности, а из путаницы испареньицами поднялось дурное настроение, и Григорий в конце концов подумал, что его добрые хозяева, может быть, хотят, чтобы он уехал, внушают ему мысль об отъезде.

Тем временем Виктор разгорячился оттого, что администрация Кормленщикова до сих пор не удосужилась поставить скамейки на краю обрыва, где вечно толпились любознательные и подуставшие туристы. Это был непорядок, неумение толково и прибыльно вести хозяйство, используя для народного обогащения дары, которые всюду здесь щедро рассыпали природа и история. Выражая протест, Виктор отошел в сторону от туристического стойбища и с видом человека, неимоверной усталостью доведенного до карикатуры на самого себя, уселся на землю. Облик у него стал на редкость горестный. Его спутникам ни оставалось иного, как рассмеяться и последовать его примеру.

— Есть любители порассуждать об исторической жизни одних народов и внеисторической других, — сказал экскурсовод и очертил пальцем в воздухе круг, в который следовало, по его мнению, поместить упомянутых любителей. — Но что это такое — историческая жизнь? Процесс, не правда ли? Это процесс. Но чем же, спрашивается, не процесс жизнь какого-нибудь первобытного племени, у которого шаман, умеющий путешествовать на небо и в подземные миры, наивные, но прочные верования, обычаи, ритуалы и зажигательные пляски? Скажут, что жизнь Шекспира важнее и ценнее жизни всего такого племени. Может быть, хотя вопрос и спорный с гуманистической точки зрения. Шекспир участвует в историческом процессе, созидает его, вносит лепту. Но каким образом в том же процессе участвует, например, пекарь, выпекающий для Шекспира булочки? И что такое исторический процесс в глазах самого пекаря? Да ничто! Ему навязывают его разные мыслители и идеологи, которые пытаются организовать некое «мы» в народ и придать этому народу вид превосходства над другими. Но и эти мыслители сегодня активны и воображают себя видными и полезными участниками исторического процесса, а завтра они забыты и уже прах, опять же ничто. Вот и выходит, что есть Шекспир, делающий свое бессмертное дело, есть болтуны, кричащие, что они вместе с Шекспиром толкают историю вперед по пути прогрессивного развития, и есть пекари с их мимолетной пищевой пользой. И никакого заслуживающего моральных оценок исторического дела, в котором участвуют все как один граждане того или иного сообщества, в действительности нет. И не будет даже его видимости, пока хотя бы один член такого сообщества не заражен общей горячкой, не принимает горделивый вид участника, хозяина, зодчего и прямо заявляет, что если он и созидает что-то, то цели и смысла этого созидания не видит. По крайней мере, он отдает себе отчет, что его так называемое участие в исторической жизни не спасет его от одиночества и отчаяния, от боли и тем более смерти. Занятость и вовлеченность сам