Московский гость — страница 81 из 99

— Мы пойдем на этот праздник? — спросила она и, поскольку Шишигин не спешил с ответом, продолжила: — Что за праздник, я не пойму. С чем он связан? В чем его истоки? Бог с ним. Скажи лучше, чем мы займемся.

— Займемся любовью, — ответил Шишигин.

Соня с изумлением посмотрела на него.

— Зачем же ты оделся как на парад?

— А долго ли раздеться?

— И ты, ты… хочешь этого… хочешь меня? — смущенно, страдальчески пробормотала девушка.

Шишигин скомкал газету и бросил ее на пол. Он был в черном костюме какого-то эстрадного фасона, как будто собирался музицировать в филармонии, в лакированных штиблетах, как всегда прилизанный, выхоленный и пустой. Он устремил на девушку взгляд выкаченных, словно лишенных век глаз и с медленной улыбкой на бескровных губах проговорил:

— Ты ясновидящая, сама говорила. Вернее, тебе говорили люди, открывшие твои завидные дарования. Ты поверила и посвятила меня в свою веру. У тебя феноменальные способности, сверхъестественные.

Острая жалость к самой себе охватила Соню Лубкову. Он произнес эти слова так бездушно, — мало того, что он не верил в ее феноменальные способности, он ни в грош не ставил и те скромные дарования, которые признавал за ней.

— Почему ты смеешься надо мной? — пролепетала Соня со слезой в голосе. — Ну да, мы, люди, бываем смешны… мы выдумываем себе всякие утешения, а эти способности, о которых ты упомянул, для меня большое утешение… даже если они не так уж и сверхъестественны… А что я могу поделать, если есть нечто, чего я не в состоянии разгадать и постичь? Гадать на кофейной гуще, вертеть столы и вызывать духов все-таки проще, чем иметь дело с чем-то по-настоящему необъяснимым. Но я восхищаюсь… Понимаешь ты это? Я не могу постичь, но я восхищаюсь, преклоняюсь! И я читала тебе свои стихи…

— Хорошие стихи, — вставил литератор.

— Ну не надо, ты шутишь, опять твои насмешки! Даже если ты действительно находишь мои стихи хорошими, ты все равно не признаешься в этом, не скажешь об этом серьезно… А они о высоком… Я и стремлюсь к высокому! Но ты… ты обрываешь мне крылья, как мотыльку, который летит на пламя, на огонек фонаря…

Шишигин с некоторым нетерпением перебил:

— Почему же ты не видишь, при твоих-то дарованиях, чем ты рискуешь?

— А чем я рискую?

— Знаешь, эти полеты к высокому, на пламя, на огонек, они далеко не всегда кончаются благополучно. И если тебе недостает мудрости, чтобы понимать это, то должны были по крайней мере помочь разобраться в ситуации твои сверхъестественные способности…

— Послушай, ты меня пугаешь, ты как-то странно, как-то загадочно говоришь. К черту сверхъестественные способности! Может, у меня и нет их, как нет мудрости.

— Ты даже не сказала нет, когда я предложил тебе заняться любовью…

— Ну и что? — воскликнула Соня. — Что из этого? Не сказала нет… А разве ты предлагал заниматься любовью? Ты сообщил мне, что мы займемся ею, вот и все.

— А ты не сказала нет.

— Я непременно должна была сказать нет? Но почему?

— Я не говорю, что ты должна была сказать нет. Я просто констатирую факт. Я предложил тебе заняться любовью, и ты не сказала нет. Таков факт.

— И что из этого факта следует?

— Очень многое. И прежде всего то, что ты сейчас сидишь напротив меня и думаешь: скоро займемся любовью, он предложил мне…

— Начнем с того, — с досадой перебила поэтесса, — что ты не предлагал, а только объявил…

— Но я объявил так, что это можно было истолковать как предложение.

— В таком случае, то молчание, которым я обошла твое предложение, можно истолковать как отказ, как нет.

— Ты не хочешь меня? Меня, своего возлюбленного?

— Я хочу, чтобы ты относился ко мне серьезно. Хватит с меня дурака Макаронова, этого клоуна… Я хочу, чтобы ты любил меня.

— Почему же ты отказала мне, сказала нет?

— Но послушай…

— Ты произнесла это роковое нет, не подумав, просто наугад, из каприза, а не потому, что тебя постигло озарение и ты прозрела будущее.

До подобных издевательств над ней он еще не доходил, и в сердце девушки закралось беспокойство. Как всегда отчужденный, бездушно распущенный и исполненный презрения, Шишигин все же вел себя в это утро немного по-новому, словно бы на что-то намекал или втягивал ее в некую игру.

— Ты что-то скрываешь от меня? — спросила Соня.

— Всему когда-нибудь приходит конец, — ответил он с тонкой усмешкой. — Не исключено, что литературная слава Шишигина будет греметь в веках, но сам Шишигин исчезнет, канет в лету, словно его и не было никогда.

— Но всех нас ждет такая участь…

— Однако то, что Соня Лубкова принимает с должной покорностью, заранее воображая себя мраморным скорбным ангелом на собственной могиле, Шишигина, непокорного и самолюбивого, возмущает как гнусная несправедливость.

— Да, но посмертная слава… это же великолепно! Чего еще желать писателю? Ты весь уйдешь в нее, будешь жить в ней… Да и почему ты вообще заговорил об этом? Ты не исчезнешь без следа… как это может быть? Ты, которого я называю другим…

Шишигин встал, приблизился к зеркалу и внимательно посмотрел на свое отображение.

— Учащается пульс… холодеет кровь… немеют члены… развивается необузданная сила…

— Тебе плохо? — с тревогой спросила Соня, вдруг ощутив какую-то скрытую серьезность происходящего.

— Я — первый! Буду примером… — Он вернулся на прежнее место за столом.

— Разреши мне сесть тебе на колени, — попросилась Соня вставая. — Я успокою тебя. Ты вбил себе в голову какие-то странные мысли. Почему именно сегодня? — Шишигин не уклонялся, и она, сев на его колени, положила руки ему на плечи. — Сегодня тебе что-то не по-душе? Скажи правду… Я сегодня нравлюсь тебе меньше? Знаешь, Макаронов, считая своим долгом унижаться предо мной и разыгрывать из себя клоуна в моем присутствии, тем самым вполне определенно держал меня за дурочку. А я такая… ему и не снилось… моя серьезность, мой романтизм, моя глубокая философичность… все это я отдам тебе! Девушки всегда ждут своих принцев, я ждала тебя. Ты пришел, мой принц… О, видел бы ты, какой у тебя сейчас глупый вид! Что же тебя мучит? Глядя на тебя, невозможно угадать, сколько тебе лет. Но все равно ты мой, я все отдам тебе, тебя не отдам никому…

Так лепетала Соня Лубкова, а Шишигин молчал, смотрел на ее шевелящиеся губы и ничего не видел. Это и навело Соню на мысль, что в неизвестных ей страданиях ее друг оскудел разумом. И в самом деле вид у него был довольно глупый, странные изменения произошли в его лице, но объяснялись они отнюдь не упадком умственной деятельности, а гораздо более значительными причинами. Ни привычного лоска, ни мыслящей и чувствующей интеллигентности не осталось на том лице, все вдруг с бредовой суетностью и шероховато, с унылым скрежетом посыпалось в клочья и крошки, между которыми залегли глубокие и страшные трещины, морщины безводной пустыни, истощившейся, усохшей жизни. Среди этого вымирания еще только невидящие глаза Шишигина, устремленные перед собой на грудь льнущей к нему девушки, продолжали жить, они не видели Соню, но видели что-то большее и были полны какой-то жалобной детской грусти.

— Что с тобой? — с содроганием прошептала Соня.

Она хотела встать, собственно говоря отшатнуться, но Шишигин обхватил ее руками, привлек к себе, и в тесноте объятия Соня внезапно почувствовала холод могилы, так что нужно было поскорее отстраниться от этого существа, которое хватало и держало ее с жизненной силой, а обдавало духом смерти, и она забилась в его руках с печальной красотой последнего отчаянного усилия. Однако Шишигин держал ее куда как крепко, сжимал в объятиях, и у нее не было сил вырваться. Она ощутила, что вдавливается во что-то упругое, холодное, гладкое, лишенное выпуклостей и это что-то скользит между ее руками, переваливается через ее плечо и тяжело укладывается на спину, еще теснее притискивая к себе. А перед глазами стояла только темнота шишигинских объятий. Соня все же попыталась приподнять веки, и важно и сумрачно заколыхалось в ужасающей близости большое округлое тело цвета ночи, куда-то стремящееся, медленно текущее. Впрочем, секрета особого в этих перемещениях уже не могло быть, как и то, что перемещалось, не могло уже быть только Шишигиным, а может быть, и вовсе больше не было им. Всюду одновременно двигался и проявлялся этот переменившийся Шишигин, загадочный любовник, сверху, по бокам, и даже снизу, пролез между ногами и поднял ее над полом, как если бы она оседлала облако, а оно и понесло быстрее ветра. И тогда Соня увидела… Змей! Гад! Огромная, неспешно струящаяся тварь с черной кожей! Напряженно покачиваясь, на миг выставилась из оплетающего девушку живого узора узкая голова с горящими злобой глазками и разинутой пастью. Соня закричала, и если бы ужас не мешал ей слышать, она не узнала бы собственный голос.

Гостиница помещалась на набережной, близ мэрии, широкое окно номера, снятого вчера Шишигиным, выходило в тихий переулок, и в его чистой рамке вырисовывался этаж дома на противоположной стороне, лепной, розовый, с прихваченной половинкой какой-то мифологической скульптуры. Номер вдруг превратился в арену, где низко стелились грозовые тучи и дикой музыкой звучали вопли терзаемой плоти, правда, не Сониной поэтической, которую пока только охватывали змеиные кольца, а писательской, измученной пыткой превращения. Соня же кричала от страха, а не от боли, и окно, широкое и ясное, светлое, распахнутое в свободный ликующий мир, откуда доносилась настоящая музыка, окно с картинкой розового дома, лишь оно одно виделось ей еще путем к спасению. В страдающем гаде угасал человеческий голос, терялся, ослабевал, развеивался в завершающих трагических нотах, и пространство вокруг девушки наполнялось отвратительным шипением. Она рванулась; и выскользнула из беспорядка свивающихся вокруг ее нежного и слабого тела колец. До окна было рукой подать, не то что до двери, да и забыла она о двери, ее манила чистота окна, ясность неба за ним, приветливость лиц, которые не то мерещились, не то в самом деле мелькали за стеклами попавшего в рамку этажа. Прыгать, надо сказать, ей предстояло с третьего этажа. Соня крикнула сдавленным голосом: помогите! спасите меня!