«Неужели сила моего гения столь велика, что действительностью становится сама фантазия и моему взору дано проникнуть в будущее? - восхищению Лесюэра не было предела. - Утверждал же Парацельс, что чудеса можно творить силою одного воображения!»
Вместо рассаженных по рядам зрителей за действием пристально следили выписанные на стенах образы ангелов и лики святых, которые то ли благодаря причудливой игре светотени, то ли под воздействием пламенных языков, оживали, наполняя своды голосами неземных наречий.
Тем временем синьор Тарквинио, в сияющем золотом парике, ужасающе возвысив голос до предельного звучания, повернулся к композитору и, угрожая взорвать его барабанные перепонки, запел текст, совсем не соответствующий либретто «Новой Трои».
Уж вот они... вот... на воде...
Челнок двухвесельный, и там
Меж трупов Харон-перевозчик,
На весло налегая, зовет...
«Что медлишь?
Что медлишь? - кричит. - Торопись...
Тебя только ждем мы... Скорее!»
«О, Боже!» - Лесюэр завопил и бросился из собора прочь, ломясь в ту же дверь, которую только что распахнул. Но ни прежних дворцовых стен с грозными часовыми, ни двух изящных маршей лестницы, ведущих мимо сдвоенных колонн, не было и в помине.
Белым саваном землю покрывали иглы снега и льда, которые безжалостно прокалывали видавшие виды, разбитые башмаки Лесюэра. Ежась от холода, композитор оглянулся, и зрелище поразило даже его взгляд, давно привыкший к следам побоищ и пожаров.
Раскиданные, вмерзшие в лед трупы обмотанных тряпками солдат, нагие насквозь промерзшие тела женщин, просто человеческие останки, принадлежавшие невесть кому, соседствовали с изглоданными остовами лошадей, разбитыми и сожженными обозами. Адово месиво густо заполняло окрестности, словно его разметал небрежною рукою прошедший по полю неведомый сеятель.
Вдалеке надсадной многоголосицей выли волки да небо заполнял жадный вороний грай. Ни одного человеческого стона, жалобы или крика… Ни единой живой души, словно над снежным полем раскинула крылья сама Смерть… Она не болтлива. Смерть ценит тишину… Ей нравится, как с непроглядных свинцовых небес густыми, невероятными хлопьями на землю тихо падает и падает бесконечный снег…
«Так вот, про каких коней он только что пел несчастной русской девочке, - подумал Лесюэр, немного стыдясь своего обмана. - Но где сейчас его Париж? Где Седан, где Булонь? Дом, милый дом, где он теперь? Не в этих ли бесконечных ледяных просторах, среди исковерканных трупов и намертво вмерзших в грязь следов алчности и мародерства? Неужели здесь, среди воплощенных образов греха ему суждено остаться навечно?..»
Тут странная, болезненно ищущая спасительного объяснения мысль пришла в голову Лесюэра. Несомненно, фантазия теперь перенесла его в Чистилище. В проклятое измерение, в царство теней, в которое современные умы попросту не желают верить, но где неприкаянные души безнадежно ищут того, чего для них уже не существует. Он без сомнения угодил туда, где сгинули души древних ахейцев и троянцев. В место, где одиноко прозябают и с честью павшие герои, и умершие в безвестности трусы. Столь ненавистный ногам Лесюэра речной лед всего-навсего означал замерзшую реку забвения, сумеречную Лету.
Композитору отчего-то припомнились слова приговоренного к смерти безвестного острослова, который на пожелание палача скорее исчезнуть с лица земли и кануть в Лету, смеясь, заметил, что после того, как Иисус Христос однажды превратил воду в вино, потеряться в реке забвения стало невозможно…
Серый, перемешанный с кровью, навозом и гарью речной лед подтверждал остроумное замечание, убеждая Лесюэра в том, что здесь нельзя забыться, зато невероятно легко докатиться до самого жерла адова …
Невероятная, запредельная стужа, грызла пальцы и давила кости, выворачивая нутро наизнанку так, что композитор, зажмурившись, мечтал любым способом прогнать проклятое видение, убеждая Фортуну, что он увидел достаточно для смертного, и больших страданий выдержать ему не под силу.
В тот миг, когда почти сумел убедить себя, что видение вот-вот оставит истерзанный рассудок, гулко ударил ружейный выстрел, и грудь разорвала тяжелая пуля.
Не веря происходящему, Лесюэр открыл глаза и, беспомощно взмахнув руками, стал медленно оседать в припорошенную снегом нагроможденную кучу мертвых тел. Он повалился навзничь, уже не ощущая ни мучавшего прежде холода, ни боли, только что терзавшей все части измученного тела.
Его существо медленно заполняло беспредельное отчаянье, бесконечно идущее неизвестно откуда, как этот невозможный в реальности, всепоглощающий, беспощадный русский снег…
Глава 27. Древо Познания
После своего нелепого пленения граф Федор Васильевич Ростопчин, еще месяц назад бывший всесильным московским генерал-губернатором и приближенным к императору вельможей, ныне находился в обличии владычицы цветов, цыганки Флоры. Его тяжелое забвение, вызванное то ли чрезмерным возбуждением от полета на аэростате, то ли следствием устроенного им пожара, а может быть, приключившегося в результате удара по голове смотрителем тюремного замка, проходило постепенно и мучительно.
Вначале Федор Васильевич с удивлением обнаружил, что он особа не женского пола, затем, что ни черта не знает и знать не желает по-цыгански, а вскоре ему и вовсе открылось, что он лицо не просто с дворянским, но даже с графским достоинством.
Вместе с приятными воспоминаниями приходило и тягостное осознание его столь незавидного нынешнего положения. Быть пленником печально и тягостно, но и в этом можно сохранить и достоинство, и честь. Однако ж, как он мог блюсти подобающий графу кодекс чести, когда ежедневно был принужден рядиться в пестрое бабье платье и отзываться на имя Флора? Это не просто унизительно, а даже омерзительно. Однако изменить положение вещей граф не мог. Другой одежды у него попросту не было, а все попытки ходить голышом заканчивались розгами вкупе с обливанием ледяной водой и насильственным облачением в пестрые цыганские тряпки.
То обстоятельство, что его содержали отдельно ото всех и в большой тайне, вселяло графу надежду. Хотя Ростопчин отлично понимал, что его появление перед Наполеоном придерживается до особых и уж наверняка мерзопакостных обстоятельств, но раз факт его пленения французами не афишируется, то у него все еще сохраняется шанс выпутаться из создавшейся щекотливой ситуации без ущерба для репутации.
Федор Васильевич часами натаптывал пол своей низенькой темницы, пытаясь разглядеть через узкие щели, где он находится. Но сколь не вглядывался граф в свои микроскопические оконца, понять больше того, что тюрьма расположилась среди увядающего осеннего сада, не представлялось возможным.
«Ужели злодеи вывезли меня из Москвы? Она-то, страдалица, вся с Божьей помощью погорела!..»
То и дело восклицал в сердцах Федор Васильевич, гадая, где бы он мог оказаться.
Устав искать сходства между тюремными окрестностями с известными ему садами и парками, Ростопчин принимался за сочинение новых афишек и воззваний к московскому народонаселению, благоразумно полагая, что такие вещи должны составляться в большом количестве и в прок.
Генерал-губернатор дотошно перечислял преступления французов и тут же придумывал изощренные способы сопровождения их на тот свет, перемежал соблазнительные картины прежней сытой и спокойной жизни с радостью не только созерцать зрелища грядущих бедствий неприятеля, но и активно в них участвовать. Но в самых сладостных мечтах, Ростопчину, конечно же, представлялась картина его триумфального возвращения в Москву на белом коне, а чтобы за ним, непременно закованная в колодки, тянулась длинная вереница из французских генералов и маршалов, желательно с самим Бонапартом во главе!
Однажды дверь в его темницу распахнулась и на пороге, вместо привычных часовых, показались два огромных кирасира и щуплый портняжка, в руках которого блестел мундир, пестро расшитый золотом.
Сколько ни присматривался Федор Васильевич, но определить так и не смог, ни какому роду войск, ни даже какой стране могло принадлежать подобное форменное чудо. Впрочем, Ростопчин довольно быстро вспомнил, что Неаполитанский король большой любитель наряжаться в нелепые мундиры, более уместные для сказочного султана, чем маршала Франции.
Федор Васильевич знал, что ожидать чего-нибудь стоящего от Неаполитанского короля, за которым укрепилась репутация человека с сердцем льва, но мозгами цыпленка, было занятием абсолютно бессмысленным.
Скорее всего, маршалу поручили приготовить генерал-губернатора для публичного появления при дворе Наполеона, вот Мюрат и решил обрядить Ростопчина на свой вкус, то есть пестро и нелепо.
Когда портняжка предложил графу примерить мундир, Федор Васильевич ерепениться не стал, разумно полагая, что в его положении любая перемена может подарить шанс побега.
После изодранного пестрого тряпья, чистая, прекрасно подогнанная по фигуре форма, показалась графу тайным знаменьем судьбы, обещанием привести его чрез тернии унижений к звездам побед.
Федор Васильевич с большим удовольствием оглядывая себя в принесенное солдатами большое зеркало и несмотря на чрезмерную вычурность костюма, предположил, что в таком виде не стыдно было бы предстать перед императором и триумфально въехать в Москву.
Шитый золотом суконный фрак напоминал парадную форму обер-камергера и сидел на Ростопчине настолько превосходно, что портняжка, не в силах сдержать восхищение, зацокал языком и отдал поклон графу.
В этот упоительный миг, когда Федор Васильевич вновь стал предаваться пленительным грезам, стоящие без дела кирасиры схватили его за руки и резко прижали к стене. И сразу же из черного провала входной двери появился человек в черном сюртуке, в одной руке которого зачем-то предательски белел большой лоскут простыни. В другой руке он нес мутную склянку, до верха наполненную жидкостью, неведомой Росто