Московское метро: от первых планов до великой стройки сталинизма (1897-1935) — страница 43 из 90

А) Жалобы и критика в рамках дозволенного

В большинстве исследований игнорируется или недооценивается такой фактор интеграции недовольных рабочих, как возможность легальным образом критиковать неполадки и начальство и пожаловаться на свое положение. До сих пор слишком мало обращалось внимания на роль критики снизу для стабилизации сталинского режима. В принципе каждый простой рабочий мог сместить своего начальника или даже партийного функционера, публично покритиковав его в рамках дозволенного в стенгазете или заводской многотиражке или передав «сигнал» контрольным органам (рабоче-крестьянской инспекции, комиссии по чистке, НКВД и ОГПУ).

«Большевистская критика и самокритика» со времени призыва ЦК 1928 г.{1441} стала ритуальной формой социального контроля. Она призвана была предотвратить отчуждение между правительством и обществом и помогла режиму перевести недовольство плохим положением в стране на отдельные личности, которые в заданной идеологической парадигме идентифицировались как «классовые враги», «вредители» или «кулацкие элементы». Таким путем успешно маскировались структурные слабости режима и хроническая неспособность его представителей. Помимо этого, «критика и самокритика» имела важный побочный эффект, оказывая сильное давление и заставляя быть послушными функционеров и управленцев среднего и нижнего звена. Каждый должен был считаться с тем фактом, что в любой момент его могли уволить, исключить из партии или отправить в лагерь.

На критику же более высокопоставленных функционеров по принципиальным, системно обусловленным недостаткам, а также всего того, что считалось «генеральной линией» партии, было объявлено табу{1442}. Дозволенная критика касалась по преимуществу следующих вопросов: размещение и снабжение рабочих, недостатки в столовых, задержки с выдачей зарплаты, ошибки при нормировке и расчете произведенных работ, «уравниловка», несоблюдение «шести условий» Сталина, бездеятельность и неспособность партийных функционеров и управленцев, недостаточное внимание к тому, как рабочие проводят свободное время, пренебрежительное отношение к спорту, политическое образование и культурные акции, «разложившийся» образ жизни функционеров, преступные деяния администраторов, либерализм в отношении прогульщиков, заступничество за «кулацкие элементы», подавление критики.

Из этого перечня становится очевидным, что по ряду проблем, которые непосредственно касались их условий труда и быта, рабочие с помощью критики и жалоб могли вступить в бой с начальством и часто даже добиться реальных улучшений. Даже если критика была инструментализирована, т. е. режиссирована властью, она ни в коем случае не являлась очковтирательством, простой инсценировкой. Она внушала рабочим уверенность, что в отношении ряда недостатков они не будут брошены на произвол судьбы, но смогут что-то изменить, выступив на собрании, написав письмо в заводскую многотиражку, в контрольные органы или пожаловавшись в профком.

Следует, впрочем, иметь в виду при рассмотрении критики в производственной прессе или во внутренних отчетах, что она представляет собой только выборку. Публично заявленная или направленная по инстанциям критика по большей части, использовалась тем, кто ее публиковал и переправлял дальше в совершенно определенных целях и потому содержит больше информации о точке зрения публикатора, нежели о позиции рабочих. Письма рабочих с критикой и жалобами в редакции газет, в партийные, профсоюзные и комсомольские органы, которым не было дано хода, покоятся еще в архивах.

То обстоятельство, что политические задания высших инстанций (например, задачи и сроки выполнения плана) на собраниях в принципе не обсуждались, и любая дискуссия велась в определенных рамках, заранее намеченных официальными директивами, ограничивало область воздействия критики и анализа узких мест. За неполадки, ошибочные решения или неработоспособность ответственными объявлялись только непосредственные исполнители и начальство на самом предприятии, не принимая во внимание, что упущения, вероятно, в свою очередь были связаны с общими политическими заданиями. Коренные проблемы таким путем не могли быть решены. По мере того как рабочие осознавали этот факт, их интерес к «критике и самокритике» в долговременной перспективе должен был иссякнуть{1443}. В первой половине 1930-х гг. участие рабочих в этой кампании было, впрочем, еще весьма оживленным.

У рабочих Метростроя имелся ряд способов подать жалобу или выступить с критикой. Самым коротким и доступным путем служило выступление на собрании бригады, шахты или партийной организации или на так называемом производственном совещании. Даже на пленуме Моссовета, который, собственно, призван был нацелить рабочих на выполнение плановых заданий, в присутствии рабочих крупных московских заводов раздавалась массовая критика бытовых условий на строительстве метро{1444}. В выступлениях на всякого рода собраниях бросается в глаза, что при выборе объектов критики ораторы ориентировались на то, что заклеймили в последней речи Сталин или Каганович. Следуя этим пунктам, можно было быть уверенным, что не скажешь ничего неверного, а ссылкой на высшие авторитеты придашь своей критике больший вес{1445}.

Подчас отдельные рабочие на собраниях осмеливались выступать с критикой плановых заданий, выражая сомнение в их осуществимости. Тем самым они нарушали границу политически дозволенной критики. Их позиция отвергалась как несостоятельная и «оппортунистическая», а их самих, в случае если они были коммунистами, исключали из партии{1446}.

Комсомольцы обращались с жалобами в первую очередь в свои комитеты комсомола{1447}, члены партии — в партком, прочие рабочие в профком или также часто в партком шахты или дистанции. Партийные секретари использовали эти жалобы, чтобы получить признание и авторитет среди беспартийных рабочих{1448}.

Вопросами трудового права на строительных участках, в центральном управлении Метростроя и в районах Москвы занимались так называемые расценочно-конфликтные комиссии. Сюда обращались рабочие, недовольные расчетом за произведенную работу или своим разрядом в тарифной сетке, либо желавшие подать апелляцию по поводу дисциплинарного взыскания или увольнения. Расценочно-тарифные комиссии принадлежали к тем учреждениям сталинского режима, которые поддерживали видимость правового государства и порядка. Около половины конфликтов разрешалось в пользу рабочих, другая половина — в пользу администрации{1449}.

Если расценочно-конфликтная комиссия признавала жалобу справедливой, она обязана была, правда, сперва достичь соглашения с руководством предприятия, что во многих случаях не удавалось. Настойчивые рабочие в таких случаях обращались в следующую инстанцию, районный народный суд, чтобы отстоять свои права. Таким способом некоторым удалось отменить неоправданное увольнение. Даже рабочие, потерявшие рабочее место из-за отказа приступить к работе или прогула, смогли доказать свою правоту, если выяснялось, что отказ от работы был обусловлен тем, что начальство отказывалось оплатить предыдущую работу, а «прогул» в действительности представлял собой отказ рабочего остаться на стройке на вторую смену{1450}.

Производственным газетам-многотиражкам принадлежала ведущая роль форума публичной критики. Почти в каждом номере они печатали письма-жалобы рабочих и требовали ответа от критикуемых, если те сами не реагировали в установленный срок{1451}. Последнее происходило довольно часто, поскольку — по свидетельству «Ударника Метростроя» — фигурировавшие в жалобах лица «не понимали политической значимости этих сигналов» и не отдавали себе отчета, что письма рабочих являются «формой активного участия трудящихся в социалистическом строительстве» и законным видом народного контроля{1452}. «На каждое письмо рабочего отвечать делом. Требовать от партийных, профсоюзных и комсомольских организаций конкретных результатов на каждое обращение рабочего корреспондента» -так звучал типичный заголовок в заводской многотиражке{1453}. Если, несмотря на повторное напоминание, реакции не последовало, редакция подключала городскую комиссию партийного контроля или по меньшей мере профком Метростроя{1454}.

Чтобы дать рабочим понять, что их письма не пропадают бесследно, «Ударник Метростроя» регулярно сообщал о последствиях жалоб. В 1934 г. в этом издании периодически появлялась рубрика «Листок о действенности рабочих писем», занимавшая целую газетную полосу.

Результаты жалоб ограничивались почти исключительно увольнением, исключением из партии, наказанием или арестом функционеров, комендантов бараков, директоров столовых, бухгалтеров и кухонного персонала{1455}.

Опубликованные в «Ударнике Метростроя» письма рабочих касались преимущественно условий жизни и проблемы оплаты за труд: речь шла о положении в бараках и столовых, о задержке и нерегулярной выдаче зарплаты, растратах, плохой организации труда, отсутствии спецодежды, испорченном продовольствии и долгом стоянии в очередях в кооперативный магазин или недостатке средств техники безопасности в шахтах{1456}.

Где только было возможно, критика обрушивалась на отдельные персоны, которых делали козлами отпущения за все неполадки. «Они здесь, конкретные виновники текучести рабочей силы» — такой подзаголовок дала редакция серии писем, в которых вновь принятые на стройку рабочие сетовали на хаотический порядок трудоустройства и жалкие жилищные условия{1457}. «В ответ на происки классового врага мы усиливаем борьбу за образцовую столовую. Дезорганизаторы питания рабочих должны быть изгнаны»{1458}, — так звучала режиссированная в духе классовой борьбы критика работы столовых[167].

В случае серьезных упущений и при подозрении на совершение преступления рабочие обращались в рабоче-крестьянскую инспекцию, прося проверить работу отдела или деятельность отдельного функционера{1459}, или же писали заявления в прокуратуру{1460}. В рабоче-крестьянской инспекции имелись собственные бюро жалоб, которые после ликвидации этого органа в марте 1934 г. перешли в ведение профсоюзов{1461}. В профсоюзной системе действовал также «рабочий контроль»: речь при этом шла о рабочих, которые по заданию профкома инспектировали кооперативные магазины и столовые{1462}.

Примером того, что вопрос с жалобами решался ни в коем случае не по объективным показателям, а по политическим мотивам, является случай с техником Тюковым. В апреле 1934 г. в газете шахты 13-14 товарищи по работе обвинили его в плохой работе системы подачи сжатого воздуха, за которую он отвечал. По этой причине он был уволен и к тому же разоблачен как кулацкий сын. Газета шахты писала по этому поводу:

«Этот случай показывает, что у нас еще не всегда классовая бдительность на достаточном уровне. Может быть, на нашей шахте не один Тюков? Рабочие нашей шахты, строя метро, должны не забывать о том, что классовый враг еще не сдался. Он еще продолжает орудовать втихомолку, творя свое грязное дело. Товарищи шахтеры! Зорко смотрите, кто с вами работает. Гоните Тюковых, они срывают нашу работу»{1463}.

Тюков был исключен из профсоюза, но, несмотря на это, обратился в бюро жалоб районного совета профсоюзов и потребовал восстановления на работе. Хотя выдвинутые против него обвинения были признаны необоснованными, жалоба его была отклонена, а отсутствие доказательств приписали «невнимательности» ответственных лиц на шахте:

«[…] Жалобщик гр. Тюков был снят с работы как классово чуждый элемент за разложение механического цеха. При разборе дела выяснилось, что гр. Тюков хотя и служил в Красной армии, но это не дает ему права как, сыну кулака пребывать на работе в Метрострое, как на одном из важнейших участков социалистического строительства, так как по самопризнанию самого же Тюкова, отец его имел до революции более ста десятин земли, от которого он не был отделен и до момента раскулачивания, т. е. до 1929 г. Земельный надел Тюкова в деревне находился в распоряжении его отца, что служит бесспорным признаком неразрывной его связи с отцом. Связь жалобщика с кулаком-отцом подтверждается еще и тем, что после его раскулачивания брат и сестра неизвестными путями пробрались для работы на Метрострой в соседнюю шахту № 18, где занимались злоупотреблением, и об их пребывании в шахте жалобщик знал и никому об их социальном происхождении не сообщал, а также знал и знает о месте жительства своего отца с момента раскулачивания и по настоящее время. Что же касается разложения Тюковым работы механического цеха, то в этом случае никаких признаков, кроме голословных данных, приведенных работниками шахты, не имеется, но это характеризует невнимательное отношение треугольника шахты к необходимости фиксировать все могущие иметь место случаи вредительства со стороны отдельных лиц, невзирая на их служебное положение, и своевременно принимать меры к расследованию и преданию виновных производственно-товарищескому или Народному суду»{1464}.

Критика в большевистском понимании включала и самокритику. «Самокритика» не обязательно означала, что критиковали самих себя, могло случиться и так, что в ходе ее доносили на других в своем звене или бригаде как на бездельников и дезорганизаторов{1465}. Как правило, она не была направлена сверху вниз, т. е. функционеры не отвечали перед рабочими за допущенные ошибки, скорее она выступала в роли типичного элемента общения с вышестоящими партийными инстанциями. В 1934 г. прежде всего среди партийных функционеров наблюдался подлинный культ самокритики. Хорошим тоном и само собой разумеющейся манерой для послушного подданного, для которого все высказывания партийного начальства являлись абсолютной истиной, было не обосновывать или самоуверенно оправдывать свою деятельность, а соглашаться с критикой сверху или, еще лучше, поспешить с критикой по собственному адресу. Таким способом демонстрировали безусловное подчинение и передавали себя в полное распоряжение начальства, даже предлагая применить к себе административные санкции. Когда функционеры пытались оправдать свою критичную манеру поведения на партийных собраниях, их за это принципиально осуждали. Это считалось грубым нарушением правил общения внутри партии[168].

«Все же, несмотря на некоторое улучшение партийно-массовой работы, эту работу на шахте нельзя назвать удовлетворительной, и совершенно правильным является решение последнего Пленума МК партии по метро, где признается работа парторганизаций и каждого коммуниста в отдельности неудовлетворительной. Эта формулировка целиком относится и к нашей парторганизации. Это решение Пленума МК ко многому обязывает каждого коммуниста и руководство парторганизации. Получив такой документ от Пленума МК партии, парторганизация крепко проработала его среди коммунистов. В ближайшие дни намечено провести вторичное собрание парторганизации с проверкой, как коммунисты на своем участке, где они находятся, практически осуществляют решение последнего Пленума МК партии, как коммунисты действительно показывают авангардную роль на производстве. Нужно сказать, что решение последнего Пленума МК партии о метро еще слабо выполняется парторганизацией нашей шахты»{1466}.

Подавление «критики и самокритики» считалось тяжелым проступком не только для партийных функционеров, но и для руководящего состава предприятий. Инженеры, правда, постоянно пытались надавить на коллег, посылавших на них материал в газеты, но вынуждены были считаться с тем, что их могли привлечь за это к ответственности{1467}.

Б) Групповое осознание себя «метростроевцами» и коллективные выступления (акционизм)

В значительной мере как мотивация комсомольцев, так и сотрудничество рабочих с режимом и их интеграция основывались на успешно формировавшемся групповом осознании себя «метростроевцами». У комсомольцев этот фактор играл важную роль, для остальных рабочих его нельзя выразить количественными параметрами. С уверенностью можно сказать, что трудовой коллектив Метростроя не был монолитным единодушным сообществом гордых метростроевцев, каким его изображала пропаганда и каким он представал в интервью с комсомольцами, ударниками и функционерами, которые действительно верили в это. Но при всех оговорках, связанных с доступным автору источниковым материалом, можно исходить из того, что проблема самосознания «метростроевцев» не сводится к выставленному напоказ дискурсу немногих лиц. Даже не будучи «энтузиастом» и не принося себя в жертву — равно как не отказываясь совершенно от «своенравной» модели поведения, — рабочие смогли развить идентичность «метростроевца», которая, впрочем, не была единственной. Так, некоторые, по всей вероятности, чувствовали себя связанными с коллективом и строительством, так что были в большей степени готовы к достижениям и трудностям. Сооружение метро, в конце концов, было не рядовой стройкой, а классическим престижным проектом 1930-х гг. Формированию общего группового сознания способствовала относительно единая возрастная структура рабочих: Метрострой являлся предприятием, на котором ощутимо преобладали юноши и молодые мужчины. Средний возраст рабочих составлял 23 года{1468}.

Уполномоченный по кадрам при руководстве Метростроя Кузнецов, сотрудник ОГПУ, побывавший на множестве заводов и строек, свидетельствовал, что строителям метро был присущ больший энтузиазм, чем другим рабочим, с которыми ему приходилось иметь дело, и объяснял это тем, что метростроевцы ощущали «исключительность стройки» и значение метрополитена. На других стройках или заводах при задержке зарплаты рабочие толпами осаждали профком предприятия и много шумели; метростроевцы стойко переносили затяжку выдачи денег и тяжелые условия труда. Звучали отдельные выражения недовольства, но массовых акций не случалось{1469}.

Подобные высказывания звучали и из уст самих рабочих. «Где-нибудь еще, на другой стройке, я бы не стала так делать. Однако здесь мы строим первое метро в Советском Союзе и хотим показать его загранице», — отвечала одна бетонщица, член комсомола, на вопрос, что она чувствовала при такой тяжелой работе{1470}. «Я уже много проработал на производстве, но таких рабочих, как здесь, еще никогда не встречал, это прочная, спаянная семья. Они все кажутся мне героями — я говорю это совершенно серьезно», — так отзывался начальник шахты 12 о своих подчиненных{1471}. Разумеется, речь при этом шла о комсомольской шахте, и в таких выражениях до некоторой степени желаемое выдавалось за действительность. Но вполне заслуживает доверия тот факт, что метро в силу его особенностей высвобождало силы, не находившие себе применения где-либо еще. Многие из тех, кто поначалу хотел сбежать со стройки и лишь под влиянием долгих уговоров решил остаться, спустя несколько недель настолько идентифицировали себя со строительством, что больше не думали о побеге{1472}.

Уже в 1934 г. некоторые осознали, что на строительстве метро можно получить орден, тогда как на заводах подобные настроения были слабо выражены{1473}. Чувству гордости за свое дело способствовало и то, что союзная пресса уделяла строительству метро повышенное внимание и что в эту кампанию были вовлечены высшие партийные деятели{1474}. Случалось, что мобилизованные с фабрик рабочие спустя некоторое время посещали свой прежний партком как метростроевцы и заявляли: «Поосторожнее обходитесь с нами, мы теперь шахтеры»{1475}. Олицетворением метростроевца стал проходчик, работавший в штольне с отбойным молотком. Для тех, кто идентифицировал себя с метро, это была самая желанная профессия, тогда как на другие работы, такие как транспортировка и укладка вынутого грунта, они соглашались с неохотой{1476}.

Командированные на строительство партийные секретари разъясняли своим рабочим метрополитен как целостную систему, чтобы те осознали, что они строят, и приглашали архитекторов для показа рабочим моделей будущих станций{1477}. Становлению группового сознания способствовал также хороший стиль руководства людьми: «Инженер Баранов смог сплотить коллектив. Мы жили как одна семья, как единый коллектив», — восхищался один плотник стилем работы на 8-й дистанции{1478}.

Для ряда рабочих, в первую очередь для юных комсомолок, стройка стала своего рода бегством от повседневной действительности. Молодые женщины говорили в своих интервью, что отдавали своих детей бабушке с дедушкой или тете, теряли из виду друзей и знакомых и почти все свое свободное время проводили на стройке. Все дружеские чувства и связи концентрировались на строительстве.

Со своими коллегами и в нерабочее время у них находилось больше пищи для разговора, чем с другими людьми{1479}. Одна комсомолка, против воли мужа устроившаяся на строительство метро, так описывала начало своей служебной и комсомольской карьеры:

«У меня есть сын четырех с половиной лет. Его воспитывает сестра моей матери, чтобы он не мешал мне в общественной работе и на производстве. Домашним хозяйством я не занимаюсь. […] Когда я прихожу домой в 8 часов утра, мой муж уже на службе, и я сплю, пока не высплюсь. Часто и свободное время я провожу на шахте. […]

Я сама не могу сказать, почему хожу туда. Иногда я остаюсь дома, и мне нечем заняться. Куда пойти? Ты забываешь всех знакомых и родственников и идешь на шахту. Приходишь в ячейку, идешь в комитет шахты, в контору. […] Раньше, когда я работала на фабрике, так не было, после работы я сразу шла домой»{1480}.

Шахта и для других служила заменой семьи или местом общения:

«С тех пор, как поступила на шахту, я все время провожу на шахте. Выйдешь из шахты, пойдешь в столовую, потом опять зайдешь в ячейку, там какое-нибудь заседание, собрание или политзанятия»{1481}.

«Я не могла (находилась на больничном листе. — Д. Я.) работать, но каждый день приходила на шахту. Дома мне скучно, я не нахожу себе места. Когда я прихожу на шахту, я слышу знакомые голоса, смех юношей и девушек, сливающийся воедино. Там звучит украинская песня, и мне становится легче на сердце, как будто я нахожусь в каком-то другом мире»{1482}.

К чертам группового сознания метростроевцев в известной мере принадлежали также готовность к активным действиям (акционизм) и фамильярность. На стройках первых пятилеток в этом не было ничего необычного{1483}. Работали не как на нормальной стройке или заводе, но находились в «боеготовности». У некоторых мобилизация началась с того, что они без всякой необходимости вскакивали с постели и посреди ночи бежали в райком партии, чтобы узнать, откомандировали ли их на Метрострой{1484}. Хрущев и Каганович также любили созывать совещания по ночам или лично явиться на место, чтобы проследить за ходом работ{1485}. Такой образ действий повышал сознание «востребованности» и готовность к свершениям. Каждый на себе ощущал то исключительное положение, в котором находилось строительство метро.

За акционизмом по преимуществу стояли члены партии и комсомола. На стройплощадках они постоянно размещали открытые письма, транспаранты, плакаты или «молнии» (листовки с указанием текущих неполадок или ошибок) с целью ускорить темпы строительства или устранить недостатки. Злободневная работа, с которой следовало по возможности быстрее справляться, направив на нее всю энергию всегда была «решающим» участком{1486}.

Успехи также инсценировались в акционистском стиле. Когда шахта 17 и 18 соединили свои штольни, руководство решило послать делегацию в партком Метростроя, где как раз проходило заседание. Рабочие пришли сюда в грязных спецовках, отрапортовали о соединении штолен и пригласили всех присутствовавших на «митинг» в шахте. Партком прервал свое заседание и отправился в шахту. Здесь присутствовали полный состав парткома, руководство Метростроя и все начальники других шахт. Абакумов лично пробрался через пролом, позволил себя сфотографировать и затем выступил с речью{1487}.

Зачастую активность рабочих приобретала черты хулиганства, которое современниками в смягченной форме именовалось «партизанщиной». Когда на 5-й дистанции срочно потребовалось помещение для конторы, размещенной во временной обстановке, рабочие ночью направились в парикмахерскую, выбросили парикмахера на улицу и заняли помещение для своего управления{1488}. Рабочие шахты 33-35 самовольно вселились в освобожденный от жильцов дом на Арбатской пл., сломав окна и двери, так что в конце концов пришлось вмешаться милиции и виновные предстали перед судом{1489}. На шахте 12 в январе 1935 г. группа рабочих третьего участка с кулаками, лопатами и трамбовками набросилась на рабочих второго участка, чтобы отнять у них вагонетку с бетоном. Только когда дежурный вызвал вооруженную охрану НКВД, нападавшие скрылись{1490}.

В) Метрострой как «война»

Описанный выше акционизм может быть интерпретирован в более широком контексте, с помощью которого можно лучше понять и другие формы поведения в Советском Союзе 1930-х гг., а именно в контексте искусственно насаждаемого культа внутреннего военного положения, охватившего все сферы жизни СССР, но особенно отчетливо выраженного на строительстве метро. По свидетельству тогдашних иностранных наблюдателей, со времени первой пятилетки Советский Союз де факто находился на чрезвычайном положении. Клаус Менерт, многие годы проведший в среде советской молодежи, так обобщил в 1932 г. свои наблюдения:

«Советский Союз находится на военном положении. Под воздействием атмосферы в России каждый наблюдатель вспомнит 1917-1918 гг. в Германии. Борются, страдают и верят в победу. Такое чувство, что находишься в осажденной крепости, и растущие на этой основе настроения борьбы постоянно подпитываются руководством страны, поскольку создание и использование напряженности в Советском Союзе является хорошо просчитанным средством государственной политики»{1491}.

После негероической буржуазности периода нэпа с началом первых пятилеток снова возродились традиции гражданской войны, боевитости и военного настроя. Сила коммунистов заключалась в этосе борцов, который они сами себе создали и который покоился на мифе об успешном построении коммунизма, не взирая на враждебное окружение{1492}.

«Серое, повседневное, негероическое, то, что у нас затрудняло возвращение к буржуазной жизни столь многих молодых немецких участников войны, что подвигало их вступать в добровольческие корпуса, эмигрировать из страны, устраивать противоправительственные заговоры и что в России у бесчисленных комсомольцев создавало впечатление, будто с новой экономической политикой преданы идеалы революции, — все это с началом пятилетки было окончательно преодолено»{1493}.

Год спустя Менерт говорил даже — в передаче Эрнста Юнгера[169], — что Советский Союз «стал страной классической “всеобщей мобилизации”»{1494}.[170] Подобные оценки содержатся и в воспоминаниях Джона Скотта, американского рабочего, трудившегося на строительстве горнометаллургического комбината в Магнитогорске:

«Но примерно с 1931 г. Советский Союз находился в состоянии войны, и народ исходил потом, кровью и слезами. Людей ранили и убивали, женщины и дети замерзали, миллионы голодали, тысячи были отданы под суд военного трибунала и расстреляны во время похода за коллективизацию и индустриализацию. Я готов держать пари, что борьба России за железо и сталь причинила больше потерь, чем битва на Марне в Первой мировой войне. На всем протяжении 1930-х гг. русский народ находился в состоянии войны — войны индустриальной. В Магнитогорске я очутился в эпицентре этой битвы. Я был мобилизован на железный и стальной фронт. Десятки тысяч вынуждены были терпеть жестокие лишения на строительстве доменных печей; многие принимали их на себя добровольно и с безграничным воодушевлением, которое захватило с первых дней и меня»{1495}.

Состояние войны не было только одной из форм внутренней мобилизации. В эти годы советское руководство совершенно сознательно разжигало страхи по поводу заграничной интервенции. Пропаганда внушала, что СССР со всех сторон окружен врагами: на востоке угрожали японцы, на западе — Гитлер и капиталисты, внутренним врагом являлись саботажники и кулаки[171]. Военную атмосферу подметил в 1935 г. и один французский обозреватель, посетивший Светский Союз: «Война не является здесь чем-то абстрактным. Ее рассматривают как неизбежную и близкую. Лихорадочно работают, чтобы быть готовым к ней. Готовятся во всех сферах. Нация в целом находится в состоянии перманентной мобилизации, и вся молодежь милитаризована. В школах выполняют упражнения по защите от газовой атаки, совершают марши и проводят маневры. “Пионеры” маршируют в ногу, молодые коммунисты образуют своего рода резервную армию»{1496}.

Дети с младенчества воспитывались для борьбы и войны, ученики средней школы упражнялись в ориентировке на местности и в стрельбе, на каждом шагу, в школах, вокзалах и ресторанах виднелись наглядные пособия с рисунками военной техники, сообщал в 1934 г. другой француз и описывал положение в Советском Союзе как «генеральную мобилизацию», сравнимую с состоянием во Франции в годы Первой мировой войны{1497}. В домах и на предприятиях собирали деньги на оборону страны{1498}.

О мотивирующей силе чувства непосредственной опасности извне вспоминал также в своих мемуарах Лев Копелев. Летом 1932 г. Копелев работал тогда редактором многотиражной газеты на Харьковском паровозостроительном заводе — он пережил учебную всеобщую мобилизацию. Было объявлено, что японцы и румыны перешли границу. Только несколько часов спустя мужчинам объяснили, что речь шла об учебной тревоге:

«В эти часы меня охватило лихорадочное, тревожное и в то же время радостное возбуждение, подобное тому, что я пережил девять лет спустя 22 июня 1941 г. Наконец-то война. Та неизбежная война, которой мы так долго ждали. Она будет ужасной, принесет с собой несчастье и нужду. Но с ней все становится ясно: за что борются, для чего живут и умирают, кто твой враг и кто друг… И потом, конечно: мы победим! Радостное живое любопытство было сильнее всех страхов. Спустя четыре дня учебная мобилизация закончилась. Призванные вновь вернулись в цеха. Но война тем менее казалась неизбежной и близкой. В не меньшей степени верили мы в мировую революцию. Ее начала мы ожидали, скорее всего, в Германии»{1499}.

Вскоре Копелева послали на уборку урожая в деревню, где он выступал с речами, разъясняя крестьянам, что Советский Союз окружен врагами, которые только того и ждут, чтобы напасть и разграбить СССР. «И потому мы должны напрячь все силы, безусловно выполнить план, поэтому нам небходимо зерно»{1500}. В годы коллективизации и индустриализации советское руководство сознательно использовало ментальные мотивы гражданской войны. Гражданская война — в еще большей степени, чем революция — была мифологизирована, этим мифом ее участники жили еще многие годы, и от него шло представление о вездесущих врагах, а также о насилии и убийстве как радикальном способе решения проблем{1501}. Оживление настроений борьбы в конце 1920-х гг. вызвало сильный резонанс прежде всего в комсомоле. Многие юноши, бывшие в годы революции и гражданской войны детьми, мечтали о собственных подвигах{1502}. Вдохновленные примером поколения отцов, они также испытывали потребность проявить себя в борьбе за дело большевистской партии. Такая проверка была возможна только на стройках первой пятилетки, например на строительстве метро. Этот фактор отчетливо проступает при анализе мотивов, которыми руководствовались комсомольцы, подавшие заявления на работу в Метрострое[172]. Кроме того, этот фактор обладал такой мощью воздействия, которую нельзя недооценивать при изучении сталинской системы с ее радикализмом и готовностью применить насилие.

Влияние Гражданской войны на ментальность персонажей нашего исследования улавливается и по биографическим материалам{1503}. Из биографий партийных функционеров Метростроя выясняется, что это поколение пережило начало социального взлета в годы гражданской войны. Простые необразованные рабочие и сельские жители, в годы Гражданской войны они превратились в комиссаров, командиров Красной армии или партийных активистов. Эта война наложила на них свой отпечаток, не говоря о том, что они, как правило, служили еще солдатами в годы Первой мировой войны. Благодаря войне они достигли ключевых постов и остались людьми милитаристского склада.

До мировой и гражданской войн эти люди были ничем, теперь же они вдруг стали распоряжаться жизнями многих других. Этот опыт отразился на их поведенческой манере позднее при «строительстве социализма». Состояние «на войне» и внутреннюю потребность «борьбы» они через время пронесли с собой, тем более что эта модель приветствовалась режимом как идеальная. Когда спустя годы они оказались вознесены на руководящие средние и высшие посты в учреждениях и хозяйственных организациях с их весьма посредственным образованием и столкнулись с ситуацией, что из-за собственной неспособности и дефектов системы дела шли не так, как предусматривалось, они не могли предложить других мер воздействия, кроме разоблачения «врагов» и «саботажников» и борьбы с теми, кто якобы задерживал социалистическое строительство.

Одному немцу, посетившему в 1932 г. СССР, бросилось в глаза, что на улицах Москвы много вооруженных людей. Речь при этом шла не столько о солдатах, сколько о членах партии и комсомола, которые по образцу гражданской войны разгуливали с револьвером за поясом:

«Ни в одном другом городе мира нельзя видеть столько оружия, а именно револьверов. Его специфическое значение для меня стало очевидным только за поясом членов правящей здесь партии. Револьвер стал оружием классовой борьбы, ради которой советский режим, как представляется, напрягает все силы в беспрестанном состоянии готовности […]

На любой улице, в каждой группе людей можно заметить, как под русской рубашкой одного или кожаной курткой его соседа вдруг висит более-менее тяжелый револьвер. Это члены партии, которые демонстрируют прежде всего народу свою привилегию на ношение оружия, и даже у 18-летних комсомольцев я заметил носимый под одеждой револьвер!»{1504}

«В Советском Союзе важен образ солдата. Это фигура, с которой в принципе связано все. […] Солдат настолько стал прототипом всей страны, что его нельзя однозначно выделить из остального населения. Солдаты и после окончания срока службы продолжали носить свои шинели и знаки различия. Члены комсомола и коммунистической партии в покрое своей одежды подражали армейской форме и с удовольствием носили револьверы под блузами и кожаными куртками. Повседневно наблюдаемой картиной жизни Москвы стали молодые рабочие с ружьями, возвращающиеся со стрельбища»{1505}.

В 1930-е гг. в нарастающем объеме происходила милитаризация и условий труда: заработок и трудовые нормы практически стали служебным предписанием, производственные задания давались как боевые приказы. От рабочих требовали — по крайней мере теоретически — строгой дисциплины, а рабочую силу по указаниям администрации или партийных органов «мобилизовали» или перемещали в приказном порядке{1506}. Пропаганда развивала параллельно на стройках и заводах культ героев. Герою войны соответствовал теперь «герой труда».

Строительство Московского метрополитена с его экстремальными условиями блестяще подходило на роль заменителя войны, и потому партийным руководством стилизовалось в этом духе, что ощущали многие метростроевцы. В своей речи на открытии метро 14 мая 1935 г. Каганович охарактеризовал строительство метро как часть большой войны против отсталости страны и всех внутренних и внешних врагов:

«Мы, коммунисты, знаем, что ни один класс добровольно не расстанется с властью, и мы начали войну против старого мира. […] Мы боролись в октябрьские дни, потом в гражданской войне, мы сражались против интервентов и кулаков, против экономической и культурной отсталости страны, за новое строительство нашей страны, против оппортунистов в нашей среде. […] Московский метрополитен является одним из этапов этой большой войны, которую вы ведем уже на протяжении десятилетий, и прежде всего в последние годы. Мы боремся за новое общество людей, мы боремся за новые права человека, мы боремся против эксплуатации, против рабства, за сознательный добровольный труд на благо всего коллектива. […]»{1507}

«Мы боремся против природы, против плохих грунтов под Москвой. Московская геология проявила себя как дореволюционная (смех), она не симпатизирует большевикам, она ставит себя против нас»{1508}.

Этот образ соответствовал, прежде всего, самосознанию комсомольцев. В комсомольском журнале «Молодой большевик» труд метростроевцев в шахтах был приравнен к подвигам героев гражданской войны:

«Когда […] приходят в штольню и слышат оглушающий грохот отбойного молотка, нахлынут воспоминания о пережитом из гражданской войны, проводят сравнения. Здесь, под землей, на глубине двадцать метров, тоже фронт, фронт социалистической ударной стройки.

[…] Хотя здесь нет ружей, патронташей и боевой выкладки, а отбойные молотки, кирки, лопаты… Однако в штольнях царит та же напряженная атмосфера. Люди преданы своему делу, чувствуют высокую ответственность. Есть геройство. Есть герои — ударники-комсомольцы, которые поставлены на решающие участки. Они штурмуют спрессованные столетиями слои глины, камня и гранита»{1509}.

«В шахтах и штольнях сейчас сконцентрирована мощная сила. Здесь собрана армия из почти 15 тыс. комсомольцев! С фабрик и заводов Москвы идут последние сотни на Метрострой»{1510}.

О войне с природой за год до речи Кагановича сочинил патетические строки Василий Лебедев-Кумач, работавший на Метрострое{1511}:

ПОБЕЖДАЛИ И ПОБЕДИМ!

В Москве под землей кипит война,

Война человека с природой.

Природа — капризна, природа — сильна.

Победу застопорить хочет она

Плывучей песчаной породой.

Плывун наступает тысячью тонн…

Бетонщик! Дерись геройски.

Должен везде победить бетон

Плывунов текучее войско.

Работа твоя не утонет.

Ударно грунт подавай «на-гора».

Бетонщик победу твою забетонит.

Недаром мы побеждать мастера.

Всюду, где б мы ни боролись,

Нас осеняло победы крыло.

Штурмуем мы стратосферу и полюс, —

Нам ли в срок не построить метро?!

В высокой степени милитаризован был не только язык пропаганды, функционеров и литераторов, но и лексика самих метростроевцев. Повсюду боролись, штурмовали, открывали фронты, обнаруживали и побеждали врага, отправлялись в походы, выигрывали битвы. «Я солдат и не оставлю поле битвы», — воскликнул инженер Ющенко, когда на 8-й дистанции обрушилась часть тоннеля и начальство потребовало, чтобы тот как отец семейства покинул опасную зону{1512}. На совещании начальников строительных объектов в декабре 1932 г. по поводу организации руководства один из выступавших сравнил центральный аппарат Метростроя с «Генеральным штабом», себя самого — с «командиром», а рабочих — с «простыми солдатами». В связи с введением системы единоначалия другой оратор употребил сравнение с Цусимским морским сражением{1513}.[173] «Во второй раз комсомол выдержал испытание на трудовом фронте, как и на боевом фронте», — высказался один комсомолец в своем «рапорте» по случаю соединения двух шахт{1514}. Потерю рабочего из-за болезни или травмы метростроевцы обозначали в интервью выражением «выйти из строя», которое обычно применялось по отношению к машинам (синоним «сломаться») или военном контексте («утратить боеготовность»){1515}.

Язык был все же только внешним выражением действий и мыслей. Вся работа Метростроя была построена в милитаристском стиле. Начальник 8-й дистанции в речи требовал от своих рабочих трудиться «по-военному»{1516}. «Вот с кем на фронт идти, вот с кем в бой идти. Метро — это готовый к бою корпус», — так отзывался о метростроевцах один старый командир Красной армии, работавший на строительстве метро{1517}. «Скажу откровенно, это была горячая, настоящая фронтовая работа, и тут мне помогли военные навыки. Я знал, что надо создать в своем управлении подобие военного штаба», — вспоминал начальник каменоломного хозяйства, добровольцем отправившийся на Первую мировую войну и ставший вслед за тем участником гражданской войны. Чувство, которое охватило его, когда он впервые проехал в вагоне метро, он сравнивал с «тем чувством, которое приносила победа на фронте»{1518}.

Некоторые комсомольцы вводили в жилых бараках настоящий казарменный режим. Они установили правила поведения в комнатах, избирали старосту и штрафовали каждого, кто нарушал эти правила, например курил в комнате. «Мы начали драться за то, чтобы нам дали одинаковые одеяла, наволочки и расставили все койки как в казармах Красной армии — по линейке. Если войти в нашу комнату, то можно сказать что здесь живут не комсомольцы, а красноармейцы. Все одинаково, все под один цвет»{1519}.

В обстановку военного положения, которая ощутимо окружала их на каждом шагу и оказывала мощное воздействие, были искусственно вовлечены и «нормальные» рабочие. Каким образом они относились к этой «войне», в какое мере перенимали дискурс «борьбы», заражались ли милитаристской мотивацией или воспринимали ее как назойливую, докучную инсценировку, на основе имеющихся источников нельзя судить однозначно[174]. Масштаб распространения «своенравных» моделей поведения и техники уклонения от императивов эпохи, которые были присущи значительной части метростроевцев, свидетельствует — в соответствии с последними данными из докладов партийных органов и сводок ОГПУ о настроениях советских людей{1520} — о том, что сталинская пропаганда даже на Метрострое имела весьма ограниченное воздействие на те слои, которые не относились к опорам режима.

Многие из описанных выше поведенческих моделей комсомольцев, функционеров и руководящего персонала возможно точнее объяснить с помощью модели искусственного создания обстановки военного времени. Одновременно становится более понятным, почему порыв советского строительства исчерпал себя после эпохи первых пятилеток и Второй мировой войны. Обстановка окруженного со всех сторон врагами военного лагеря, правда, на короткий срок позволила высвободить невиданную энергию, мобилизовать силы и потребовать жертв от людей, что в нормальных условиях мирного времени не было бы возможно. Мобилизация сил и концентрация воли к действию требовали, впрочем, наметить краткосрочную и видимую цель.

Как будет показано ниже[175], даже высокая цель построить первое в Советском Союзе метро обеспечила высокие достижения лишь на протяжении нескольких месяцев 1934 г. Уже к концу лета 1934 г. наметилось общее истощение сил, которое функционеры клеймили как «демобилизующие настроения»{1521}. Как и на войне, такое перенапряжение сил нельзя было поддерживать длительное время. Эта конструкция не годилась в качестве основы для долгосрочной программы строительства, требующей последовательной, размеренной работы. Прежде всего, если назначенная свыше долгосрочная цель, как в советском случае «догнать и перегнать Запад», не была достигнута или постоянно откладывалась, боевой дух должен был когда-то ослабнуть.

Проводимая на военный манер мобилизация ресурсов и «борцов» на узловых участках при одновременном забвении других объектов, как то практиковалось при сооружении метро и других престижных проектов, в общеэкономическом плане к тому же была чревата разрушительными последствиями. При проведении индустриализации для «победы» было недостаточно добиться пары-тройки решающих прорывов. Концентрация на таких узловых пунктах оборачивалась в значительной мере расшатыванием экономики в целом. При мобилизации 10 тысяч рабочих московских заводов на строительство метро никто из ответственных за это решение не позаботился о последствиях этой меры для предприятий, потерявших лучшие кадры.

Модель военного положения пригодна также — наряду с другими — для объяснения радикализма и готовности к насилию сталинской системы, ее носителей и пособников. С одной стороны, речь здесь шла не только о насаждаемом пропагандой лозунге внешней угрозы, но и о реальной войне против внутреннего врага, которого по логике войны следовало одолеть с применением насилия. (Война этим не заканчивалась, в ее ходе обнаруживались все новые враги.) С другой стороны, ощущение себя на войне меняло систему ценностей и формы действий участников и постепенно снижало сопротивляемость в отношении методов расправы с «врагами». Личность товарища по работе, разоблаченного как кулацкий сын, в этом контексте была столь же малозначима, как личность вражеского солдата, в которого стреляют на войне. Это был очередной шаг к соучастию в Большом терроре 1936-1938 гг.


5. Неинтегрируемые модели поведения и их инструментализация