Московское наречие — страница 24 из 48

лекательней. Но никак не возникало чувство перетекания из одного полного сосуда в другой, что предвещает обычно близость, вроде алфавитной. «Пойдем к тебе в номер, – сказала вдруг Хуха. – Ты будешь нашим священным государем богдо-гэгэном».

Кто бы знал, что этот монарх неприкасаем, а права его ограничены? Проснулся он ранним утром на полу, а в кровати, разметав простыни, спали, обнявшись, Хуха с Жупаной. Было где отдохнуть глазу. Их лица, бесконечно-загадочные, простирались, словно плоскогорье Гоби, над которым вчера пролетал. Они казались неотличимыми, как пески соседствующих пустынь, как Сырдарья и Амударья, в воды которых он так и не вошел.

Конечно, его всюду принимали за своего. Однако лицезревшие с одной стороны не могли бывало признать, увидав с противоположной. «Ты кто?» – вздрогнула Жупана, очнувшись. «Это богдо-гэгэн, – сказала, потягиваясь, Хуха. – Он обещал ресторан и сегодня».

Несколько дней они не покидали гостиницу, и Туз завороженно слушал, как Хуха с Жупаной кончали горловым пением, напоминавшим гул запущенной юлы. Без его, впрочем, участия. Им хватало друг друга. В постели они уподоблялись слившимся полноводным рекам – перекрытым и утерявшим природные русла. Такого трудно ожидать вдали от европейской цивилизации. Поначалу Туз пытался разрушить плотину и вернуть их в правильное ложе, но ухаживания были напрасны, как если бы тщился отбить овцу у барана. «Возможно, ты лучший из пастухов, – искренне заявила Хуха. – Но не для нашего стада».

Так и не удалось за неделю изведать Внутреннюю Монголию. Вспомнив, что сегодня к вечеру улетать, пробудился он до рассвета. От нечего делать старался уловить в Хухе и Жупане черты восточной красоты – внутренние уголки глаз прикрыты характерными складками, в районе крестца из-под завитков черных волос проступают синеватые пятна, наследство Чингисхана, а во ртах сияют невероятной белизной крепкие зубы. Наверное, именно так безмятежно почивали Адам и Ева в последнюю ночь перед изгнанием из рая.

Впрочем, неловко разглядывать спящих, и Туз обратился к окну. На обширном небосклоне шевелились пять планет. Зевала, угасая, луна на задворках. Словом, небесные сферы совершали обычный путь, приглядывая за дремлющими отарами. Однако звуковых колес, обещанных Виолой, не было слышно. Только Хуха с Жупаной похрапывали, будто катали по деревянному столу железные шарики. Конечно, нужно ехать в дикие степи, где легче понять здешнюю красоту, где проливается на землю богдо-гэгэн – августейший свет.

Тем не менее рассветало, и проявился приземистый мавзолей Сухэ-Батора, в который упирался центральный проспект. Затем памятник Сталину, замерший в подворотне, слева, но по правую руку. Вдали у подножия гор тянулся бесконечный и одинокий, словно бытие, товарный состав. Постепенно из серой мглы выплыл и сине-красно-желтый буддийский храм. На его покатых и вздымающихся крышах стояли крылатые демоны. Грызя, как воблу, змей, они укоризненно глядели на Туза. Всего лишь одной своей стороной, а точнее промежностью, оборачивалась к нему жизнь. Нет, чтобы сходить в краеведческий музей или послушать монгольскую оперу. Одно и то же наваждение – от Карпат до Памира. Тугрики кончились, и хотелось немедля улететь отсюда на каком-нибудь монгольфьере.

Хуха с Жупаной, узнав, что ресторана не будет, вспомнили о службе и быстро собрались, оставив по себе на память книжку Лодонгийна Тудэва. С похмельной тоски Туз взялся было почитать, да не превозмог названия «Перекочевка» и вновь приник к окну.

Вышагивал мимо косматый верблюд. Пустые его горбы качались из стороны в сторону. Следуя за ним взором, Туз увидел за углом буддийского храма длинный, несмотря на ранний час, хвост у пункта приема стеклотары. «Надо же хоть как-то жизнедействовать», – подумал он и собрал бутылки, которых немало скопилось в номере за дни командировки.

На улице сквозил резкий предгорный ветер, зато в очереди царила уютная теплота. Смущал только старик в рыжем лисьем малахае. Мигая часто, как дареные часы, в упор разглядывал прозрачными глазами. Туз вежливо кивнул, и старик немедленно раскрыл объятия: «Наконец-то приехали, ата! – молвил ясным монгольским голосом. – Давно вас поджидаю». Явно обращался к нему и уже тянул куда-то за рукав: «Пойдемте-пойдемте, ата, здесь рядом ваша могилка в мавзолее»…

Смущенный речью городского сумасшедшего Туз упирался: «Не могу, очередь прозеваю». «Не беспокойтесь, ата, уж сорок лет стою. Хоть вы из самой Москвы прибыли посуду сдавать, и все тут ваши потомки, да вряд ли пропустят»…

Поняв, что просто так от полоумного не отделаться, Туз протянул ему бутылки. Тогда старик скинул малахай, под которым оказался неожиданно рыжим, и стащил через голову веревочку с бронзовым медальоном в виде монеты – дырка посередине и четыре вокруг. «Даю, потому что вы дали, – высказался формулой римского права. – Этот оберег достался мне от самого Чингисхана, воплотившегося в Сухэ-Батора. Носите, ата, на здоровье!» И живо надел Тузу на шею.

По дороге в гостиницу хотелось выкинуть медальон, возможно, заразный, вплоть до проказы и безумия, но тот прочно сцепился с найденным в страсти под Курган-Тюбе тохарским амулетом – каменные шарики, проникнув в дырочки, едва различимо, как пульс, тикали, будто отсчитывая последние минуты близкого к закату Господнего дня.

Похмелье само собой миновало, и Туз увидел, какая сумасшедшая красота вокруг – нутро задрожало от звуков, издаваемых великими колесами бытия.

Из самолета он глядел на долго-ускользающую пустыню Гоби, чувствуя, что покидает нечто дорогое. Все казалось глубоко родным. Задремывая, вспомнил, как звали разгромленного им когда-то барона Унгерна – Роман Федорович, фон Штернберг.

«Хорошо, что с внучками не переспал», – подумал умиротворенно.

Глагол

Проводы

Многое изменилось в окружающем мире с тех пор, как на груди Туза сомкнулись две части амулета. Обострилась борьба пракрити и пуруши, в которой природная материя брала верх. Все распадалось, стремясь к изначальному хаосу. Поначалу это выглядит забавно – взору предстают не виданные ранее формы и сочетания. Но чем дальше, тем опасней. Исчезает почва под ногами, а пути-дороги становятся зыбкими, уводя неведомо куда.

Если прежде в их райском участке на Живом переулке работали с натуральными продуктами – спиртом, яйцами, осетровым клеем да хлебными мякишами, – то теперь явились совершенно непотребные вещества.

«Ксилол! Толуол! Разве ими сердца выпрямишь!? – трубно курлыкал Филлипов с антресолей. – Подобное лечится подобным, а нам что предлагают? Жуть берет! Недаром сказано о дьявольском смраде перед пришествием антихриста. Губим, братие, этносферу! Реставраторы уже пьют денатурат в Княгинином соборе над мощами жены Александра Невского»…

Неизбежно, наверное, на смену древнегреческому эросу приходит латинская эрозия. Все двуедино, и за соединением следует разъедание. А любой райский сад, особенно если он на российских просторах, располагает, видимо, к необдуманным выходкам – от поедания яблок и швыряния мусора до порубки деревьев и какания на тропинках. Вообще покой – бесовская находка, поскольку рождает ощущение вседозволенности и безнаказанности.

И Туза подталкивали бесы, искушали, как могли. Предпраздничным днем оказался в полном одиночестве у открытой и набитой деньгами кассы винно-водочного отдела. Ну, как во сне – протяни руку и бери, сколько унесешь. А он с минуту постоял и медленно вышел из магазина, размышляя, что это – совесть или страх засады? Однако тем же вечером отправился в гастроном на Зубовскую и взял вместо продуктов скопившуюся за лето наличность. Более того, в понедельник спозаранок продал пожарным из соседнего Управления последнюю канистру спирта, выпрямлявшего сердца. И все неправедно добытое прогулял в ресторане у Нинель Ненельевны, провожая Электру в Калифорнию.

Увидев аккуратную прическу Туза, она поморщилась: «Ну, вылитый совок!»

Неприязнь к совкам уже довела Элю до общего отравления организма, токсикоза и нервной сыпи. За столом гневно рассказывала, как уничтожают национальные особенности племен и народов, в частности таджиков, навязывая им русский язык. «На Западе об этом еще плохо знают, но идет подлая ассимиляция, – вещала через кулак, подобно ускользающему голосу „Свободы“. – От местных рабочих не дождешься фарси. Только и слышишь – блядь, проститутка. Вообще наш чертов Союз – это сучьи узы, когда все повязаны одним блядским узлом»…

Сам Туз негодовал редко, на уровне ЖЭКа, но тут, конечно, соглашался, кивал и охал, надеясь только, что Эля не расплещет раньше времени всю энергию, чтобы и ему перепало в постели.

«А знаешь, что сделали на востоке с пророком соцуравниловки Маздаком? – вспорола она апельсин ногтем. – Содрали заживо кожу, набили соломой и вывесили чучело над городскими воротами, чтобы другим неповадно было! Ах, плоха человеческая память! Но пора бы уже и с наших шкуры драть!»

Художников в ресторане почему-то совсем не было, и генштабисты вели себя развязно. За соседним столиком как раз сидели три полковника. Вернее, один из них под, то есть не под столом еще, а еще подполковник, говоривший вызывающе громко, как в казарме: «Не сыскать страны демократичней нашей! Вся власть из простого народа. Колхозница ты или рабочий, вступай в партию, и – вверх по лестнице!»

«До самого оргазма», – заметил пьяноватый уже Туз, желая угодить Эле. Так бывает, что один человек, не совсем уж дурак, начисто тупеет в обществе другого.

«Дурь, разумеется, надо изживать, но не раскачивать весь постамент!» – продолжал Под, поглядывая на Элю и явно ошибочно толкуя ее ответные пламенные взоры.

«Чернь, толпа, охлократы», – цедила она сквозь зубы, терзая вилкой котлету по-киевски.

Было ясно – ни до какой постели дело не дойдет, если Туз не предпримет сейчас же что-нибудь диссидентское. Стараясь инакомыслить, он уставился на подполковника, бывшего когда-то простым, конечно, лейтенантом. Да нет, далеко не простым, а именно тем, с разбойно-банной фамилией, который совратил одноклассницу Женю. Как раз донесся неприятный звук ножа по тарелке: «шай-кин». Туз понял, что не ошибся, прав. Зажал в кулаке затылок ананаса и подошел к соседнему столику. Озирая погоны, уплывавшие в стороны, за пределы зрения и сознания, спросил на всякий случай: «Шайкин? Помнишь Женю Онегину?»