Московское воскресенье — страница 6 из 77

Она торопилась на квартиру Ивана, обдумывая, как зайдет в дом, вымоется, закусит и поедет в военкомат искать госпиталь Лаврентия. Дверь Ивановой квартиры оказалась незапертой.

Войдя в переднюю, она сбросила мешок, остановилась перед зеркалом, сняла шаль, поправила растрепавшиеся волосы и вдруг услышала, что в одной из комнат кто-то громко храпит. Крадучись, пошла по коридору, споткнулась обо что-то, подняла тяжелые облепленные грязью сапоги, тут же у вешалки увидела грязную от полы до воротника шинель. Со страхом она приоткрыла дверь и увидела на кровати седого, бородатого старика. Хотела закрыть дверь и тихонько обследовать квартиру, туда ли она попала, но что-то внутри толкнуло ее вперед. На цыпочках подошла она к кровати и вдруг испуганно вскрикнула:

— Ванюша!

— Что такое? Пора? — протер глаза и взглянул на нее не моргая.

— Господи, Ванюша, неужели это ты? — Протянула руки и дотронулась до его плеча.

— Мама! Откуда? — вскрикнул Иван, схватил ее за руки и притянул к себе. По улыбке она узнала своего прежнего Ванюшку. Вот его широкие женские губы, зубы ровные, словно нанизанные на нитку, голубые глаза, весь он прежний, только волосы словно в инее. Она прижалась к его колючей щеке, сдерживая слезы, опросила:

— Что с тобой случилось, Ванюша? Отчего это? — Погладила волосы. — Ведь тебе вроде и сорока нету?

Он притянул ее к себе, посадил рядом, обнял за плечи:

— А с тобой что? Почему плачешь?

Постепенно успокаиваясь, она все явственнее узнавала своего прежнего, веселого сына, и тревога утихала в ее душе. Но тут она вспомнила о младшем. Она резко различала их. Иван был ей ближе, всегда ласков и откровенен, а Лаврентий был замкнутым и недоступным, говорил с ней только официально, и эта недоступность создала вокруг него особый ореол. Лаврентий казался ей особенным человеком, с большим будущим, она гордилась им, любила его больше Ивана.

— Видал ты Лаврентия? Как он?

— Лежит в госпитале, скоро заштопают. А как там у вас в тылу? Как Фаина?

Услыхав, что Лаврентий выздоравливает, она спокойно вздохнула. Но сейчас же вспыхнула новая тревожная мысль — почему Иван дома? Почему сапоги в грязи? Вспомнила, боясь об этом подумать, рассказ об отступлении из Смоленска, испуганно уставилась на сына, не решаясь спросить, смотрела на него, думая прочесть что-нибудь в его глазах.

— Как там Фаина?

Она словно не слышала его вопроса, подняла с пола одеяло, взяла руку Ивана, хотела застегнуть обшлаг его рукава, но увидела, что пуговица оборвана, и тогда, не поднимая глаз, глухо спросила:

— Как же это так, Ванюша, говорят, вы Смоленск отдали?

— И Ярцево, мама, и Дорогобуж… Лучше не спрашивай. — Он провел рукой по волосам, пальцами стиснул виски.

— Как же это так? — голос ее дрогнул, глаза заблестели. — Не годится это никуда. Ведь кругом смеются, говорят, наши бежали.

— Кто говорит? Кто смеется? — сурово спросил он.

— Известно кто, враги. Не годится, — повторила она плача. — Стыдно ведь…

Он сидел, опустив руки меж колен, сдвинув морщины над переносицей, потом обнял мать за плечи, вздохнув, стал уговаривать:

— Не долго им смеяться, не долго. Скоро заплачут.

— Объясни мне, Ванюша, как же это случилось? Ведь русские всегда были храбрые, почему же теперь бегут?

— Не бегут, мать, не бегут, — ответил он, болезненно морщась. — Это враги говорят, что бегут. Армия отступает… Я тебе потом подробно объясню, а сейчас давай что-нибудь закусим и отправимся к Лаврентию.

Он подошел к шкафу и загремел тарелками. Она следила за каждым его шагом и думала, что он только притворяется спокойным. Она задела его больное место, и он делает усилия, чтобы не думать о боли, видать, душа его так же оледенела, как и голова. И она поняла, что он оборвал разговор на той черте, за которую нельзя переступать ни с какими вопросами.

Он поминутно впадал в задумчивость. Расставляя тарелки, вдруг опирался на стол растопыренными ладонями и застывал.

— Ах да, забыл спросить, как там Фаина поживает?

— Фаина живет хорошо, работает в школе, по аттестату за тебя получает, хватает. А вот жена Лаврентия совсем свихнулась.

Иван покачал головой.

— Так, так, понимаю… Значит, не ужилась с ней.

Глубоко вздохнув, она задушевно сказала:

— Знаешь, Ванюша, сколько я видела горя? Уж я-то научилась всех понимать, всех прощать. Но я не могу видеть, я ненавижу паразитов. Я осталась вдовой тридцати лет, на мыльной пене вырастила вас, а ты хочешь, чтоб я ужилась с разряженной Дунькой московской? Нет, не вышло. Говорю прямо: не ужилась.

Он слушал, барабаня пальцами по скатерти.

— Не подумай, Ваня, что я из-за нее сюда приехала. Нет, я плюнула бы на все бабьи склоки, сейчас не до них, я не могла там отсиживаться, когда здесь воюют.

Сурово глядя на нее, он сказал:

— Знаешь, мать, здесь все-таки опасно. Здесь и убить могут.

— Э-э, полно, — отмахнулась она, как бы заканчивая разговор и подвигая к себе тарелку с селедкой, — смерти боится тот, кто ее не видал, а мы-то под ней с детства ходим. Из нищих вышли в люди. — И она начала спокойно и медленно закусывать. — А если вам будет трудно там, так я и на фронт пойду. Для нас война — дело знакомое. С кем только не дрались севастопольские моряки. Так-то вот, Ванюша.

— Ладно, — сказал он, поднявшись, сразу прекращая беседу, — пусть будет так, как ты хочешь. — Подошел к шкафу, лукаво оглядываясь на мать. — Тут у меня припрятана для особого случая.

Поставил на стол бутылку водки. Екатерина Антоновна неодобрительно посмотрела на него:

— В нашем положении уж лучше не пить, а то скажут — пропили войну.

— Довольно, мать! — перебил он, сурово взглянув на нее. — Понимаешь, хватит. Нынче каждая молочница стала о политике толковать. Всех слушать — оглохнешь.

Екатерина Антоновна и сама поняла, что довела сына до точки кипения, и поторопилась переменить разговор. Принесла из коридора свой дорожный мешок, положила его на колени и стала осторожно развязывать.

— Вот, смотри, десять тысяч с собой привезла.

Он удивленно отодвинулся от нее:

— Да ты не ограбила ли банк?

— Какое, просто продала барахлишко. Убьют — не понадобится, уцелею — наживу. Вот шубу только жалко, на лисьем меху, Лавруша еще купил, А продала ее за две тысячи.

— За две тысячи, — с изумлением повторил он, — мать, да ведь это же мародерство, ей цена пятьсот рублей.

Она усмехнулась:

— Что ты, Ванюша, совсем цен не знаешь. — Достав из мешка какой-то сверток, выложила его на стол: — Вот этот кусок масла для Лавруши купила за тысячу. Понял?

— За тысячу! — Он всплеснул руками. — Да мне месяц служить надо за эти деньги. Не покупала бы, разве можно так деньгами швыряться.

— Тоже сказал, — обиделась она, — бумажки-то Лавруша жевать не будет, а от маслица скорее полетит. Сохранить бы вас, а добро наживем, когда домой в Севастополь вернемся.

Оба замолчали, мгновенно в мыслях окинув и прошлое и будущее. Он первым оборвал это тягостное молчание:

— Ну, все переговорили, теперь давай выпьем.

Екатерина Антоновна поправила волосы, обтерла ладони об колени, грустно вздохнула:

— Не стоило бы, Ванюша, не такое теперь время. Да вот с горя разве и выпью немножко.

Глава пятая

Больной капитан Миронов приводил в замешательство профессора Строгова. Он обладал какой-то непонятной силой угадывать чужие мысли. Прошло дней десять после операции, и он сказал профессору:

— Видите, как все хорошо вышло, а вы и не надеялись, что я поднимусь.

Сергей Сергеевич почувствовал странную неловкость. Действительно, только чудо помогло уцелеть этому человеку.

— Я чувствую себя совершенно здоровым, — устало сказал капитан, — меня только раздражает шум госпиталя. Зачем это с утра до вечера гремит радио? Здесь я никогда не поправлюсь, мне надо домой.

— В Москве сейчас тоже очень шумно, — сказал профессор.

Задумчиво глядя в окно, больной ответил:

— Мой дом за Можайском, в лесу. Там сейчас шумят деревья, и чего только от них не услышишь. Одну бы только ночку под ними посидеть — и станешь, как мальчишка… Там по дремучим тропинкам ходит Емеля-охотник, там баба-яга стережет домик из пряников и леденцов, там медведь подходит к окошку, стучит и говорит: «Отдай мою лапу». Там сказки, сказки… — Больной потер лоб.

— Ох, доктор, что же вы мне не скажете, я надоедаю вам своим бредом. Пожалуйста, пошлите ко мне няню.

Через несколько минут с букетом красных кленовых веток вошла сестра.

Больной вздрогнул и прижался к стене, будто увидел привидение. Он ждал, что сейчас, шлепая туфлями, войдет санитарка и, вытирая руки о подол халата, спросит: «Вам утку?» Но вошло какое-то белое облачко, он не слышал даже ее шагов. Удивленный, он поднял плечи, старался отдалиться от этого видения. Руки его ослабли, он чувствовал, как раскрываются отвердевшие губы, дыхание замирает. И его охватывает странное, много раз испытанное ощущение чего-то нереального. Вот-вот, это он испытывал в детстве, когда хоронили отца. Вокруг гроба толпились изнуренные женщины вдовьей слободы, все одетые в черное. Вместе с его матерью они так плакали в церкви, что у него сердце замерло. Он отошел в сторону и тут, на стене, между двумя окнами, увидел девушку с нежным, розовым лицом, волосы с прямого пробора падали на плечи. Она посмотрела на него и ласково сказала: «Потерпи, мальчик, потом все будет хорошо».

Во время финской кампании, когда он, подбитый зениткой, выбросился с горящего самолета и замерзал в снегу, та девушка в белом снова пришла к нему и унесла его в госпиталь. Он тогда рассказал о ней Михаилу Шумилину, а тот смеялся, утверждая, что это была санитарка. Он начал разыскивать ее, но, кого ни спрашивал, все отвечали, что никакой девушки в этой части не было.

После болезни, еще на костылях, он был в гостях у своего лечащего врача и, гуляя с ним по лесу, вдруг опять увидел вдалеке девушку в белом. Он тогда схватил профессора за руку и почти лишился сознания. Потом он пытался объяснить профессору, что привело его в такое состояние, но профессор не понял его, сказал, что такие галлюцинации часто бывают от нервного переутомления. Но несколько дней назад в блиндаже за час до объявлени