Володя сказал: "Ну, что теперь делать… Давайте все ко мне. Там что-нибудь придумаем". Запало в память: по вечерней улице брел Володя с Окуджавой, а за ними по тротуару следовала колона народу, темная, притихшая в ожидании нового чуда. Квартира Володи была переполнена, входная дверь открыта настежь, люди стояли на лестнице, сидели на подоконниках. Во дворе у подъезда собралась большая толпа. Тогда микрофон подключили к усилителю, большие самодельные аудио колонки вынесли на лестницу. Люди замерли, притихли… Над этой тишиной зазвучали гитарные аккорды, слабый голос Окуджавы… Возможно, этот человек знал ответ на главный вопрос мироздания: зачем мы живем?
Борису пришла мысль: можно предложить Окуджаве выступить на каком-то большом концерте по случаю комсомольского юбилея, — их много впереди. Ведь есть же у него подходящие случаю песни: "Комиссары в пыльных шлемах" или "Надежда, я…" В следующую секунду Борис представил Окуджаву на сцене Кремлевского дворца съездов, — нелепая маленькая фигурка человека в поношенном пиджаке. Поэт похож на похудевшего и постаревшего Чарли Чаплина, всегда печального, с узкой грудью, выразительными глазами и усиками.
Вот он стоит на авансцене с гитарой, освещенный полусотней нестерпимо ярких софитов, а напротив в мягких креслах — десять тысяч слушателей, делегатов комсомольской конференции, молодых олухов с красными бантами, которые только что послушали гражданскую лирику Иосифа Кобзона "Наша Родина — революция" в сопровождении симфонического оркестра. И теперь хотят продолжения, — что-нибудь про Ленина, любимую коммунистическую партию и родной комсомол. Нет, приглашать Окуджаву — плохая идея. И зачем что-то обещать человеку, морочить ему голову, если наперед известно, что приемная комиссия не пропустит никаких песен под гитару.
Подошла очередь Окуджавы, он поставил на прилавок стеклянную банку, протянул чек и сказал:
— Пожалуйста, полкило сметаны и триста "Российского" сыру.
— У тебя банка немытая, — сказала продавщица.
— Разве? Извините…
— Чего извиняешься? Мыть банку надо… И маленькая она. В нее только четыреста грамм влезет. Я налью, а четырнадцать копеек в кассе обратно получишь. Понял?
— Понял: четырнадцать копеек…
Продавщица взвесила на весах стеклянную банку, половником зачерпнула из огромного бидона сметану, жидкую, как кефир, и стала нацеживать в банку.
Борис нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Нет, он все-таки подойдет, представится и скажет то, что Окуджава выразил то, о чем думают, что чувствуют сотни и тысячи молодых людей… Борис сделал шаг вперед и остановился, заволновавшись. Слова смешались, перепутались и рассыпались на буквы. Окуджава положил в авоську полную банку и кусок сыра, завернутый в толстую грязно-коричневую бумагу, пошел к двери, забыв получить в кассе свои четырнадцать копеек за недолитые сто грамм сметаны. Борис так и не решился подойти, подумал для самоуспокоения, что случай еще наверняка будет, ведь соседи.
Он спросил продавщицу:
— Вы знаете, кто это?
— Окуджава что ли? — продавщица странно усмехнулась, будто хотела сказать что-то не совсем приличное, но не решалась, — людей вокруг много. — Как не знать. Они все, эти знаменитости, живут вон, рядом. В правительственных домах, в Безбожном переулке. И ходят сюда… Да, жрать-то всем хочется. Окуджава ты или кто… Тебе чего?
Борис протянул чек, поставил на прилавок банку:
— Сметаны полкило, сыру триста и "Останкинской" полкило.
Он вернулся домой, заново переживая ту встречу в магазине, отрезал кусок прессованной ветчины, сочившейся влагой, будто ее перед продажей подержали в бочке с водой, чтобы набрала побольше весу. "Останкинская" отдавала несвежей кониной, и в горло не лезла. Пришлось порезать ее мелкими квадратиками, вывалить на сковородку и залить яйцами, — так сойдет. Он ел и вспоминал, как недавно в этом самом магазине "Казахстан" встретил лидера чилийских коммунистов Луиса Корвалана, соседа Окуджавы по дому.
Не так давно Корвалана, томившегося в чилийской тюрьме после военного путча, обменяли на русского диссидента Владимира Буковского. Тот переехал в Англию, а чилийский коммунист в Москву. Корвалан любил гулять по проспекту Мира, от своего Безбожного переулка до Банного. Тротуары на проспекте — ровные и широкие, навстречу мало пешеходов. Сопровождали его два скромно одетых молодых мужчины в летних костюмах, — на жизнь и здоровье чилийца в Москве никто не посягнет, — но ходить одному все равно было запрещено.
Корвалан брел медленно, выкатив свой округлый живот, заложив руки за спину. Его длинный нос был похож на клюв какаду. И сам он напоминал старого раскормленного попугая, слишком ленивого, чтобы летать. Он свернул в "Казахстан", побродил перед полупустыми застекленными прилавками. Середина дня, ходовой товар весь раскуплен. В мясном отделе на поддоне — говяжьи мослы и мясные обрезки. Если эти кости и есть великое достижение русских коммунистов, то наверное, хорошо, что власть в Чили захватила хунта. Эти мысли можно было прочитать на лице грустного чилийского партийца. Он нахмурился, тяжело вздохнул и через свой клюв произнес вслух одно из немногих русских слов, которое успел выучить.
— М-да, — сказал он и пошел к двери.
Борис усмехнулся, вспомнив Корвалана. Торопясь и обжигаясь, проглотил свой обед, надел костюм и заспешил к метро.
Глава 24
В Московском обкоме партии сектор печати занимал всего одну комнату с окном, выходящим во внутренний двор. Здесь тесно стояли три стола, пара унылых шкафов с внутренними шторками, на подоконнике — полупустая банка с остывшим крепким чаем. За столом перед Борисом сидел Сергей Сергеевич Круглов — заведующий сектором, аккуратно подстриженный и гладко побритый дядька лет пятидесяти. В коричневом костюме, галстуке в бордово-синюю полоску и желтой рубашке он выглядел моложе своих лет, но дело портили голубые глаза, сонные и мутные, отечность лица и нездоровый, — неровными пятнами, — румянец на щеках и шее.
На кончике носа сидели очки в темной оправе, но на окружающих людей Круглов смотрел поверх стекол. Так что, непонятно, зачем он вообще носит очки, для солидности что ли… В кабинете пахло хлоркой и крепким одеколоном "Резеда". Круглов смотрел в анкету, вчитываясь в строки, будто видел эту бумагу первый раз, — держал паузу и шумно дышал. Иногда он что-то говорил, прибавляя любимую присказку — "со всеми вытекающими".
— Нам нужен молодой парень, — сказал он. — У тебя хорошие организаторские способности и писать умеешь. Постоянно в газетах выступаешь. Ну, пишешь о стройотрядах и жилищных кооперативах для молодежи. Стилист, знаток языка. Со всеми вытекающими… А нам нужен человек, который запросто сможет составить, скажем, выступление первому и второму секретарю обкома партии. Ты ведь писал выступления за первых лиц ЦК ВЛКСМ?
— Занимался такой работой, — кивнул Борис.
— Требования здесь высокие, но… Перспективы — будь здоров, со всеми вытекающими. Только между нами: если твою кандидатуру утвердят, будешь иметь ставку на восемьдесят рублей выше, чем у тебя сейчас. Плюс премию в размере оклада. Плюс санаторий. Куда хочешь: Крым, Сочи, Прибалтика… Путевка стоит копейки. Плюс можешь отдыхать семьей, каждые выходные, в Подмосковье. У нас лучшие дома отдыха, какие только есть в стране. Плюс краткосрочные командировки за границу, в социалистические страны. Продуктовые заказы — каждую неделю. Но главное — от нас уходят только на повышение, в ЦК КПСС. Как тебе известно, обком партии и Центральный комитет находятся в одном доме. Поработаешь инструктором обкома, всего пару лет. И переедешь на другой этаж. На другой уровень…
Он поднял голову и внимательно посмотрел на потолок, показывая взглядом, куда именно переедет Борис. Выдержал новую паузу, с чувством подышал и добавил, что сам, лично, напишет рекомендацию в отдел пропаганды и агитации ЦК КПСС, точнее на имя товарища Суслова. Ну, если у Бориса все будет хорошо по работе. Он встал, взял с подоконника банку чая и налил себе в стакан, не предложив Борису. Долго размешивал ложечкой кусковой сахар, хмурился, о чем-то думал, наконец, спросил:
— Ну, что скажешь?
— Спасибо за доверие. Приложу все силы…
Хотелось сказать другие слова, резкие и злые. Сказать, что торчать тут, в тишине этого убогого кабинета, под портретом Брежнева, целыми днями пить чай и ковырять в носу, изредка изображая перед начальством деятельную активность, — Борису противно, так тошно, что словами не передать. Одна мысль о том, как он сидит и сочиняет выступление какому-нибудь второму секретарю обкома или другому партийному прыщу, выводит на чистом листе бумаги слова и гладенькие фразы про любовь к партии, высокую производительность труда и готовность работать еще лучше, еще эффективнее, — одна эта мысль повергает в уныние и смертную тоску, от которой даже водка не спасет, — только пуля в висок. И растрачивать молодые годы в этом клоповнике, за письменным столом, — это наказание, хуже которого нельзя придумать.
Но и отказаться невозможно, — перевод комсомольского работника в обком партии, — это очередная ступень карьеры, таковы правила игры: если предлагают шагнуть выше, — отказаться нельзя. Иначе тот же Круглов посмотрит на тебя как на зачумленного, иначе твоя карьера кончится плохо. Вместо Старой площади отправят на периферию, куда-нибудь очень далеко, за Урал, в холодный сибирский город, где девять месяцев зима, а остальное — лето…
На краю стола лежала книжица Леонида Ильича Брежнева "Малая земля" в красном переплете с злотым тиснением. Круглов перехватил взгляд посетителя, внимательно посмотрел на Бориса поверх своих бесполезных очков и спросил, строго и одновременно как-то по-доброму, по-отцовски:
— Надеюсь, читал?
Борис молча кивнул, он хотел сказать, что лично знает реального, настоящего автора этой книжки, того, кто "Малую землю" за Брежнева написал. Автор — хороший журналист, — это если судить по его деловым качествам, а по жизни, по судьбе, — сволочь последняя. Потому что только сволочь сможет так вот публично позориться, пачкать свое имя. Борис промолчал, но Круглов продолжал на него смотреть, ожидая какого-то ответа.