Москва — страница 13 из 22

- Как хорошо, хорошо, хорошо!

И вставала в двенадцать; в гимназию - нет: не пойдешь; так и стала она домоседкой, хотя вечерами бывала в концертах, в театрах, в "Эстетике"; часто устраивала вечеринки; живела средь пуфов, кокетничая с воспитанниками гимназии Веденяпина, с креймановцами, отороченными голубым бледным кантом; естественно, так занимаясь "пти же"; что ж такого, что все говорили про то, как какая-то подымалася атмосфера (недаром потом веденяпинцы фыркали). Что же? Лизаша была с атмосферою: странная барышня!

Днями сидела и слушала время: за годом ударит по темени молотом год; это время, кузнец, заклепает года.

Почему же из воздуху кликало в душу?

Она подбиралась к окошку: руками раздвинула кружево шторы и пальчиком пробовала леденелости; холодно там, неуютно: булыжники лобиками выкругляются четче - с пролеткою тартаракают; скроются: саночки будут под ними полозьями шаркать; уж день, одуванчик, который пушится из ночи, обдулся и сморщился: мерзленьким шариком; шарик подкидывать будут; и - нет.

А что - "нет"?

Нет, нет, нет: полувлепленный старец, струя известковую бороду, ей не ответил прищуром - дырою зрачков.

Расстоянились трио, дуэты, квартеты искусно составленных и переставленных кресел, с диванами, или без них, вокруг столиков (или - без них) преизысканно строивших строй из бесстроицы мебелей, незаполняющей холод пространств сине-серого плюша - ковра, от которого всюду (меж кресел, диванов, экранов, зеркал) подымалися: этажерочки, столбики, горки фарфоров, раскрашенных тонкою росписью серо-сиреневых, лилово-розовых колеров, выкруглявших головки и позы фигурочек - итальянцев, пастушек, пейзанок, собачек, - переполняющих комнату неговорящими жестами.

Кошка курнявкала ей.

И Лизаша прошлася в гостиную, чуть не спугнувши мадам Вулеву, экономку, желающую для Лизаши стать матерью (мать умерла, и Лизаша ее еле помнила); если хотите, мадам Вулеву заменяла ей мать; но Лизаша мадам Вулеву не любила; мадам Вулеву - огорчалась и - плакала.

Годы носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с подпухшей щекою (последствия флюса), - в сплошных хлопотах, суматохах, трагедиях: с кошкою, с горничной; птичьим носочком совалась во все обстоятельства жизни Лизаши, Мандро, Мердицевича; очень дружила с мадам Эвихкайтен; и во всем прославляла Штюрцваге какого-то (где-то однажды с ним встретилась); явно на всех натыкалась она, получая щелчки; говорила по-русски прекрасно; и если хотите, была она русская: муж, Вулеву, ее бросил давно:

- Я, Лизок, наконец, догадалась, откуда все это.

- Ну?

- Думаю, Федька кухаркин поймал под Москвой, затащил и нечаянно выпустил в комнаты.

"Все это" - что ж?

Пустячок.

Дня четыре назад, разбирая квартиру, мадам Вулеву в гардеробной, за шкафом нашла 1000 небольшую летучую мышку: верней - разложившийся трупик; порола горячку: и - крик поднимала; всю ночь просидела над думой о том, как случился подобный "пассаж" и откуда могла появиться летучая мышка.

- Давно замечала, давно замечала: попахивает?

- Да и я...

- И - попахивало!.. Ну так вот: это - Федька.

- Не стоит вам так волноваться, мадам Вулеву.

- Ах, забыла я: шторы как раз без меня приметают...

Зазвякавши связкой ключей, она выскочила.

А Лизаша прошла в диванную.

В серой и блещущей тканями комнате - только диваны да столик; диваны уложены были подушками, очень цветисто увешаны хамелеонными и парчевыми павлиньими, ярко-халатными тканями; а с потолка опускалася бронзовая лампада с сияющим камнем; на столике были поставлены: халколиванные ящички и безделушки (ониксы): из клетки выкрикивал толстоклювенький попугайчик:

- Безбожники.

Странно: Лизаша была богомольна.

За темною завесью слышались голоса - фон-Мандро с Кавалевером; тихо Лизаша просунула носик меж складок завесы.

- Да, да, фабрикат, - расклокочил на пальцах свою бакенбарду Мандро.

- А с фактурою - как? - завертел Соломон Самуилович пальцами.

- Книгу? - хладел изощренной рукою с поджогом рубина, смеясь, фон-Мандро.

- Не поднимут, - вертел Соломон Самуилович пальцем.

Забилась - в углу: меж подушками блещущего диванчика; укопала в подушках себя: здесь лежала ее ярко-красная тальмочка - с мехом; порою часами сидела на мыслях своих она здесь, распустив на диване опрятную юбочку, ножки калачиком сделав под нею: тишала с блажными глазами, с почти что открывшимся ротиком, пальцами перебирая передничек черный, другой своей ручкой, точеною, белою, матовой, с прожелтью, точно из кости слоновой, и вечно холодной, как лед, зажимала она папироску (девчонкой была, а - курила).

И - ежилась.

Точно она вобрала столько холода в тело свое, что, в теплице оттаивая, излучало годами лишь холод ее миниатюрное тельце; сидела укутою, в бархатной тальмочке, отороченной соболем, перебирая ониксовые финтифлюшки; смотрела глазами, большими, далекими (и - не мигала): с открывшимся ротиком; точно тонула в глазах, - своих собственных: омут в глазах открывался, в котором тонуло еще не родившись; и - нет, не она родилась, а - русалочка.

Я ведь - русалочка.

Эти русальные игры с собой и с другими ее довели до врача: доктор Дасс, даровитейший невропатолог, к ней ездил и всем говорил:

- Не дивитесь - расстройство чувствительных нервов у барышни: псевдогаллюцинации - да-с!

Отвечала:

- С русалкой моей говорила про вас.

И косилась при этом русалочным взглядом.

На все отзывалась она как-то издали; и проходила по жизни, - как издали; точно она проходила на очень далеком лугу, собирая лазурные цветики, перед собою в Москву, протянув свои тени; из этих теней лишь одна называлась Лизашей Мандро.

- Я пойду покормить свои тени собой, - говорила не раз она Мите Коробкину.

Странная девушка!

...............

Странными были ее отношения с отцом.

Все сказали бы: бешеное поклоненье; звала его "богушкой"; и - добивалась взаимности; он же ее называл тоже странно: сестрицей Аленушкой; был с ней порой исключительно нежен, - совсем неожиданно нежен; казался хорошим и ласковым другом; порой даже спрашивал, как поступать ему в том, иль в другом; и - выслушивал критику:

- Вы - необузданны.

- Вы обусловлены вашей коммерцией.

- Богушка, вы обезумели, - только и слышалось.

Вдруг без малейшего перехода, - без всякого повода, делался он ее лютым мучителем; и по неделям совсем не глядел на нее, покрывая ее точно льдом; и Лизаша бродила в паническом страхе, стараясь ему попадаться - нарочно; глядела умильно; а он становился - жесточе, капризнее: брови съезжались - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; точно пением "Miserere" звучал этот лоб.

Точно чем-то содеянным мучился; но и в мучении этом изыскивал он наслажденье: себе и Лизаше; Лизаше - особенно.

Так жизнь Лизаши текла между драмой и взлетом: уже третий день д 1000 лилась драма.

--------------

В окне - открывалась Петровка.

Везде заморозились лужицы: впрок! Смотришь - градусник ниже нуля; смотришь - трубы подкурены дымом (наверное, гарями пахнет); и тащатся синие синебелые шкуры (не тучи) по небу; под ними - отмерзлая мостовая отбрасывает полуметаллический блеск; вот из серого, черносерого сумрака высыпляются охлопочки белые; и образуются всюду снегурочки в мерзлых канавках, на кустиках, около тумбочек; серые мерзлости улицы станут в снегурочках полосато-пятнистыми.

Да в эти дни роковые земля - в полуобмороке: связывается морозами; полуубитое сердце прощается с чем-то родным.

4.

Соломон Самуилович Кавалевер.

Он был узколобый, с седою бородочкой: лысый; горбина огромного носа всегда заключала, вертел барышами, как пальцами, он и высказывал лишь доскональные мнения; он-то и был настоящим созвездием, перед которым поставили декоративную ширму: "Мандро и К?".

Кабинет раздавался обоями гладкого, синего, темносинего очень гнетущего тона, глубокого, - с прочернью; фон - углублялся: казалось, стены-то и нет; кресла очень огромные, прочные, выбитые сафьяном карминного цвета, горели из ночи.

И так же горел очень ярко сафьянный диван.

Пол, обитый все той же материей синего, темносинего, очень гнетущего тона - глубокого, с прочернью, даже внушал впечатленье, что кресла естественно взвешены в ночи; перед диваном распластывался зубы скалящий белый медведь с золотистою желчью оглаженной морды; казался он зверем, распластанным в хмурь.

Кавалевер все это рассматривал; после рассматривать стал на столе филигранные канделябры; но тут появился Мандро, перетянутый черным, приятнейшим смокингом; смокинг его моложавил; он был в черных брюках, подтянутых кверху, со штрипкою, в черных как зеркало ясных, ботинках и в темнолиловых носках; появился из спальни - с бумажкою.

Белая клавиатура зубов проиграла:

- А вы посмотрите: факсимиле копии той, над которой в Берлине теперь математики трудятся.

И протянул он бумажку, измятую, всю испещренную бисером формулок: тут Кавалевер увидел, что каждый волосик густеющей шевелюры Мандро был гоффрирован тонко; бумажку сложил пред собою на столик, схватившись рукою за руку; и пальцами правой руки завертел вокруг левой:

- Так вот, лоскуток этот...

- Да...

И бобрового цвета глаза заиграли ожогами, очень холодными.

- Как к вам попал документ?

Эдуард Эдуардович сдвинул морщину: потом распустил белый лоб (как шаром покати); как бы умер на миг выраженьем лица; и - продолжил, приятно воскреснув улыбкой:

- А я собираю старинные книги... И вот, совершенно случайно, в одном из мной купленных томиков с меткой "Коробкин" (я томик купил за старинные очень "ex libris") нашел я бумажку; историю документа вы знаете...

И Эдуард Эдуардович с видом довольным расслаивал пальцами бакенбарду.

- Обычная - ну - тут трагедия... Дети, отцы...