Москва еврейская — страница 23 из 48

Статистика слишком скупа на сведения о количестве евреев, временно проживавших в Москве. Единственное указание, которое мы нашли на этот счет, относится к 1846 г. В отчете московского обер-полицмейстера за этот год число приезжих из евреев или, выражаясь точнее, народонаселение Глебовского подворья указано в 192 человека[506]. Но и это единственное сведение не отличается определенностью, так как трудно сказать, что следует разуметь под числом 192: общее ли количество приезжих за целый год или же наличное население гетто ко времени составления отчета.

Теперь перейдем к вопросу, какие губернии, а в частности, какие города черты оседлости поставляли наибольший процент населения Глебовского подворья?

В гетто, как на первоклассных ярмарках, сталкивались уроженцы всех концов обширной черты оседлости. «Там, знаете, бывает пропасть наших, — читаем мы в цитированной уже нами повести О. А. Рабиновича, — и из западных губерний, и из Белоруссии, и из других мест»[507]. Были, однако, в черте оседлости такие пункты, которым гетто более всего было обязано своим населением. На первом плане стояли города и местечки ближайшей к Великороссии Могилевской губернии, а в частности Шклов. «Я из Шклова Могилевской губернии, — читаем мы в письме, относящемся к 1852 г., — город этот густонаселен: одних взрослых мужчин до 5 тысяч… Здесь всякий падок на торговлю, и районом операций служат даже чужие края»[508].

Внутренние губернии своею близостью и молвою о материальных выгодах манили к себе предприимчивых жителей Шклова и его пригородов, и неудивительно, что расширение права приезда в Москву интересовало их более, чем евреев прочих местностей[509]. Вообще, выходцы из Шклова и других городов Белоруссии составляли ядро населения московского гетто во все время его существования. Долгое время шкловитяне были исключительными посредниками в торговле между Москвою и литовскими губерниями. Но с течением времени литовские евреи начинают сами заводить сношения с внутренними губерниями, и в 1840 г. мы уже находим известие, что «последние 30 лет литовцы не нуждаются более ни в каком посредничестве»[510].

Одновременно с литовскими евреями в Москву стали приезжать евреи из юго-западных губерний и из Курляндии, так что во второй половине царствования Николая I — в период расцвета гетто — население последнего успело уже сложиться в четыре типические группы, из которых каждая имела свои наклонности, свой специфически нравственный и духовный облик.

Первую и самую многочисленную группу, как уже замечено было выше, составляли выходцы из разных городов и местечек Белоруссии. По имени города, имевшего в Москве наибольшее число представителей, в гетто белорусских евреев часто называли «шкловитянами». Термин этот интересен главным образом в том отношении, что он содержал не одно лишь географическое определение, но и полную характеристику целой группы лиц. Общественному мнению — этому земному чистилищу человеческих душ — угодно было создать следующий образ «шкловитянина».

По своему образованию это был дилетант во всем том, что среди евреев черты оседлости носило название учености. Его далеко нельзя было считать невеждой, и если один шкловитянин утверждает, что у него на родине мало кто обращает внимание на образование[511], то это утверждение относится к светскому, а не к духовному образованию. В этом отношении шкловитянин, если он принадлежал к хасидам — к белорусской фракции «Хабад», — стоял, конечно, неизмеримо выше своих польских, волынских и прочих братьев по секте. Но зато, если он был миснагедом[512], он не мог похвастать той талмудической эрудицией, которою так щеголяли евреи северо-западной Литвы. Делец без всякой примеси сентиментальности, он более всего был склонен к материализму. Забитость, давшая повод к сказанию о еврейской трусости, была свойственна шкловитянину в меньшей мере, чем прочим обитателям черты. Одно лицо, путешествовавшее в 1840 г. по местам постоянной еврейской оседлости, отзывается следующим образом о белорусских евреях.

«Находясь уже довольно долго под русским владычеством, они настолько акклиматизировались, что усвоили себе характер коренного населения и отличаются смелостью и неустрашимостью»[513]. Автор несколько преувеличивает силу воздействия коренного населения на белорусских евреев, и его отзыв является лишь слабой попыткой дать историческое объяснение тому, что общественное мнение считало нужным констатировать, а не объяснять. В общем, следует заметить, что шкловитянин не был баловнем общественного мнения. Но мы освобождаем себя от щекотливой обязанности установить границу, где в общественном приговоре кончалась правильная оценка и где начинались зависть к деловитости и чувство недоброжелательства к чужому житейскому успеху.

Следующую группу обитателей московского гетто составляли выходцы из северо-западных литовских губерний. В большинстве случаев это были миснагеды с достаточным запасом талмудической учености и со своеобразным складом ума. У своих единоверцев они пользовались репутацией «шлифованных» голов, и этот эпитет они заслужили не столько своею изобретательностью в практической жизни, сколько своею любовью к умственной гимнастике. В некотором смысле литовский еврей был живым оттиском Талмуда. В глубине его души практические наклонности часто сменялись сентиментальностью и заоблачными стремлениями — это галаха чередовалась с агадой. Как бы продолжая оперировать над текстом какого-нибудь трактата, литовский еврей переносил в житейскую сферу любовь к цитатам, умозаключениям и афоризмам, и немало практических мыслей рождалось под аккомпанемент монотонного талмудического напева. В гетто, как и в черте оседлости, литовский еврей слыл за интеллигента. Он сам тоже не прочь был считать себя таковым и испытывал особое удовольствие, если мог называть своей родиной Вильну, из «которой исходит Тора», Жагоры с их «мудрецами» или какой-либо другой титулованный город. Что касается двух остальных, наименее численных элементов гетто — курляндских евреев и выходцев из юго-западных губерний, то общественное мнение давало им одну и ту же характеристику, хотя с разными оттенками. Если им нельзя было отказывать в купеческой деловитости, то в духовном отношении они далеко уступали своим белорусским и литовским единоверцам. Разные исторические веяния и события в общественной и религиозной жизни обитателей «черты» коснулись курляндских и юго-западных евреев лишь внешней своей стороной. Курляндца считали беспочвенным миснагедом, а его юго-западного собрата — беспринципным хасидом. У обоих религия сводилась к обрядности, и если южнорусский хасид служил Богу как покорный раб, то курляндец делал это как беспечный поденщик, выходящий на работу в минуты нужды. Европейское просвещение, проникшее в еврейскую среду главным образом со второй половины текущего столетия, вызвало со стороны южнорусского хасида слишком слабо мотивированный протест, а со стороны курляндца — слепое подражание всему тому, что легко было воспринять, — немецкому костюму и вольнодумству довольно низкой пробы. И тот и другой не отличались толерантностью к своим прочим единоверцам: хасид считал себя слишком святым, а курляндец был слишком высокого мнения о своем европеизме для того, чтобы не оспаривать первенства у прочих членов избранного народа. Словом, и в том, и в другом общественное мнение видело слишком много наивности, слишком мало умственной зрелости и значительную долю самомнения. Если приведенная краткая характеристика разных частей населения гетто местами несколько строга, то мы слагаем вину на общественное мнение, не всегда свободное от предрассудков и преувеличений. Впоследствии нам еще представится случай показать, насколько вышеприведенная характеристика согласовалась с действительностью, а пока мы перейдем к описанию занятий, частной и общественной жизни евреев в московском гетто.

II. Московское гетто: его частная и общественная жизнь

В своем месте мы уже отметили факт преобладания среди жителей московского гетто купеческого элемента. Из этого факта само собою следует, что торговля в разных ее видах была главным занятием евреев во время их пребывания в Москве.

Местоположение гетто вполне соответствовало потребностям его торгового населения. Подворье еврейской оседлости находилось почти в центре торгового водоворота столицы, поблизости от рядов и «линий», в которых приезжий находил все ему необходимое. Казалось, что гетто, соображаясь с законодательством, поместилось так, чтобы обитатели его в пределах данного им срока не теряли понапрасну дорогого времени. И надо заметить, что в Москве еврей менее всего имел право и возможность предаваться созерцательной жизни. Одно лицо, возвращаясь в 1851 г. из Петербурга в черту оседлости, задумало по дороге остановиться на несколько дней в Москве для того, чтобы здесь «написать в честь Государя несколько поздравительных стихов на русском и еврейском языках». Но писание од, хотя бы и в честь Государя, было признано в Москве несерьезным занятием, и тогдашний генерал-губернатор гр. Закревский «посоветовал» поэту излить свои верноподданнические чувства где-нибудь в черте оседлости[514].

Более счастливым оказался другой еврейский путешественник, тоже приехавший в Москву по любознательности и без уважительной законной причины, хотя и лет на десять раньше (в конце 30-х годов). Путешественник этот — Б. Мандельштам, один из пионеров-просветителей своего народа в 40-х годах текущего столетия, — оказался более дальновидным и запасся рекомендательным письмом к одному из представителей высшей столичной администрации. Разговор между просителем и вельможей слишком характерен, и мы решаемся воспроизвести его.