Вельможа. Какой же вы национальности, если вам не разрешено пребывание в столице?
Проситель. Я — еврей!
Вельможа. Почему же вы не принимаете Св. Крещения?
Проситель. Боюсь из плохого еврея превратиться в еще худшего христианина.
Вельможа (после напрасной попытки направить просителя на путь истины). Относительно вашей просьбы (т. е. о дозволении оставаться некоторое время в Москве) я вам могу служить советом: вернитесь в свое подворье и заболейте! Придет врач, освидетельствует вас, смекнет вашу болезнь и поможет вам.
«И я заболел, — рассказывает о себе Б. Мандельштам[515], — явился врач, стал кричать: „Врешь! Ты здоров!“, но, пощупав пульс и коснувшись для этого моей ладони, он нашел в последней явные болезненные симптомы и, переменив тон, произнес: „Действительно, вы нездоровы: дорога изнурила вас; вы должны здесь отдохнуть!“»[516].
Итак, любопытные и любознательные могли лишь в исключительных случаях рассчитывать на приют в гетто; юридически и фактически здесь жили исключительно люди деловые, пребывание которых вне черты оседлости вызывалось необходимостью. По преимуществу это были «купцы и комиссионеры, делавшие громадные обороты с московскими фабрикантами»[517]. В черте оседлости фабричная деятельность была крайне неразвита, и среди рынков, пополнявших этот пробел, московский был не из последних. Особенный сбыт находили себе в западных губерниях русские мануфактурные товары, которые шли почти исключительно из Москвы[518].
До второй половины текущего столетия промышленность Лодзинского и Белостокского районов была еще в зачаточном состоянии и не могла серьезно конкурировать с русскими фабрикантами.
Деятельность еврея в Москве сосредоточивалась в двух пунктах: прежде всего на рынке, а затем в самом гетто. Вся остальная Москва могла нравиться еврею или не нравиться, но во всяком случае мало интересовала его. Ведь то, что называлось «жить в Москве», в сущности значило — прицениваться, торговать, покупать, платить, паковать и транспортировать, а все это начиналось на рынке и кончалось поблизости от него — в Глебовском подворье. Недостаток времени наверстывался интенсивностью работы. В итоге получались разные тюки и кипы, которые из «рядов» и «линий» стекались в гетто, а отсюда направлялись во все стороны черты оседлости.
После суетной беготни и кипучей деятельности на рынке начиналась обыденная, неторговая жизнь, сосредоточивавшаяся преимущественно в стенах гетто и вертевшаяся главным образом вокруг двух пунктов. С одной стороны, еврей был заинтересован в упорядочении своих отношений к администрации гетто, а с другой — он должен был приноравливать свои физические и духовные потребности к условиям временного своего местопребывания.
Административный строй еврейского подворья покоился на твердом основании вымогательства, а каждая статья закона, регулировавшего права и обязанности временных жителей гетто, превращалась в статью дохода. Если на рынке еврей ценился постольку, поскольку он «давал торговать»; если он, в зависимости от этого, мог внушать к себе действительное или притворное уважение со стороны христианского контрагента, то в гетто личность теряла всякий престиж, а понятия о чести, самолюбии и достоинстве отступали на задний план. Зависимость жителей гетто от администрации последнего сказывалась на каждом шагу, и, пожалуй, редко где с таким успехом торговали свободой личности, как в четырех стенах еврейского подворья. С первого до последнего момента пребывания в Глебовском подворье еврею непрерывно приходилось задабривать «начальство»: пассивно — в форме добровольного отречения от всяких требований и претензий, имеющих в виду те или другие удобства жильца, и активно — в виде подачек за действительные и мнимые услуги. К первому способу задабривания еврей прибегал уже в тот самый момент, когда он становился жильцом гетто: когда ему отводили комнату, он для поддержания добрых отношений с администрацией своего временного места оседлости делал вид, что не знает о существовании таксы, и платил столько, сколько запрашивали. «И что за комнаты! — восклицает один из посетителей гетто. — Грязь, копоть, нечистота в каждом уголку»[519]. «Едва успел я занять свою каморку, — замечает другое лицо, — как мною овладела какая-то тоска»[520]. Но еврей мирился и с грязью, и с произвольными поборами, и с наводящей тоску обстановкой, лишь бы не беспокоить своими претензиями тех, от которых зависел его собственный покой. Еще чаще практиковалось задабривание путем прямых подачек. Удобных моментов для обложения еврея представлялось немало. Вечером, лишь только кончалась торговая сутолока в рядах и в линиях, ворота еврейского подворья запирались, и жилец лишался права входа и выхода[521]. Это обстоятельство было тем страшнее, что жителям столицы запрещено было «передержательство» еврея под строгою ответственностью[522]. Конечно, монастырский устав гетто был не для всех одинаково обязателен: за деньги можно было добиться некоторых вольностей. «Кто платит пять рублей (в месяц), кто больше, кто меньше, смотря по средствам, лишь бы задобрить коменданта этой грозной крепости, в которой люди содержатся под замком, как заморские звери в зверинцах, с той только разницей, что с зверей за это денег не берут»[523].
Прибегнуть к задабриванию еврею приходилось даже в день отъезда из гетто вследствие истечения законного срока пребывания в столице. В этот день придирчивость администрации к эмансипирующемуся из-под ее власти еврею достигала своего апогея: заведующий подворьем «ругается, толкает; полицейские толкают, дворник толкает»[524]. Еврей, конечно, понимал истинный смысл этих толчков и за известное вознаграждение получал отсрочку на несколько часов и даже на целый день[525].
Ко всем этим доброхотным и вынужденным подношениям следует еще прибавить особый налог, падавший не на личность, а на товар, стекавшийся в гетто и отсюда уже направлявшийся в черту оседлости. Дело в том, что в Глебовском подворье установлена была монополия на все предметы упаковки, и никто не имел права покупать рогожи, холст, бумагу, веревки и проч. вне стен гетто. «И все это вполовину хуже, но зато в четыре раза дороже, чем в других местах», — прибавляет по этому поводу бытописатель еврейского подворья[526]. Впрочем, эта монополия существовала не в одной лишь Москве: в Киеве было то же самое.
Совместная жизнь целой группы лиц, связанных единством религии и обычаев, редко проходит без попыток осуществлять совокупными усилиями однородные общественно-духовные интересы отдельных личностей. Еврейская колония в Москве, правда, имела слишком мало стимулов к общественной деятельности: ни для кого из обитателей гетто Москва не была родиной, никто не надеялся здесь долго жить, никто не рассчитывал здесь умирать. Но при всем том даже временное пребывание в столице выставляло немало случаев, когда каждое отдельное лицо чувствовало потребность в тесном единении с прочими единоверцами. Исполнение религиозных предписаний о пище, молитве и проч. в связи с некоторыми мотивами альтруистического свойства требовали чего-то похожего на общественную организацию, а вместе с тем и денежной раскладки для покрытия общих расходов. Само собою понятно, что в Москве еврейские общественные нужды были не так сложны, как в городах и местечках черты оседлости. В гетто не было того штата духовенства, которое под именем раввинов, шохетов, хазонов[527] и прочей «священной утвари» жило исключительно на средства производительных членов общины. Вместо профессионального духовенства Московская еврейская колония в описываемый нами период пользовалась в большинстве случаев услугами частных лиц — любителей. Вследствие особых условий еврейского способа убоя скота, требующего в одно и то же время и практической сноровки, и некоторой специальной эрудиции, единственным наиболее необходимым представителем духовенства в столице являлся шохет. Последний был таким же временным жильцом гетто, как и все прочие его единоверцы, и, подобно им, тоже проживал здесь или в качестве купца, или же, чаще всего, как доверенное лицо. Сомнительно, чтобы в данном случае мы имели дело с фикцией, придуманной для получения права временной оседлости. Дело в том, что даже и это единственное духовное лицо, пребывавшее в столице, и оно не смотрело на свое занятие как на специальную профессию: шаткий бюджет малочисленной еврейской колонии слишком недостаточно обеспечивал носителя религиозного культа, и шохету в большинстве случаев приходилось прибегать к торговле как к главному источнику дохода. Что касается прочих представителей культа, то вследствие особого характера иудаизма, не допускающего исключительной монополии духовенства в сфере священнодействия, жители гетто не особенно нуждались в них. Если «миньон»[528] евреев собирался для молитвы, между ними всегда объявлялся самозваный кантор, способный своими голосовыми средствами удовлетворять и Бога, и нетребовательную публику. Если на практике изредка возникал какой-нибудь религиозный казус, то среди обитателей еврейского подворья всегда можно было найти людей, не хуже иных раввинов ориентировавшихся в вопросах культа. Впрочем, сами условия, при которых евреи жили в гетто, были таковы, что большинство раввинских функций не находили бы себе здесь применения. Там, где население состояло исключительно из мужчин, не могло быть речи ни о браках, ни о разводах, ни о «микве», ни о прочих вытекающих из семейной жизни религиозных вопросах, вокруг которых в большинстве случаев вращается деятельность раввина.