Хозяин, человек лет сорока пяти, с добрым, простодушным лицом, вышел ко мне навстречу из гостиной. Несмотря на то что на дворе было градусов семнадцать тепла, на нем был калмыцкий тулуп, правда нараспашку и сверх платья или, лучше сказать, одежды, чрезвычайно легкой.
— Богдан Ильич! — вскричал он, запахивая свой тулуп. — Извините!.. Как вы изволили меня застать!.. Не прогневайтесь, батюшка… по-домашнему! Да позвольте, я сейчас…
— И, полноте! — сказал я. — Что мне до вашего наряда. Я рад, что застал вас дома.
— Так, почтеннейший, так!.. Да все-таки…
— Сделайте милость, не беспокойтесь!
— Нет, воля ваша!.. Позвольте мне…
— Послушайте, Степан Савельич, — прервал я, — если вы станете церемониться, так в первый раз, как вы ко мне пожалуете, я приму вас в мундире.
— Ну, как вам угодно!.. Только, право, мне совестно!.. Прошу покорно!.. Марья Никитишна! — продолжал Бобриков, входя вместе со мною в гостиную — светлую комнату о трех окнах, убранную несколько пощеголеватее столовой. — Марья Никитишна!.. Дорогой гость!
— Господи, боже мой! — воскликнула хозяйка, женщина довольно еще свежая, дородная, краснощекая, в холстинковой блузе и поношенном тюлевом чепце, — Вас ли я вижу?… Батюшка, Богдан Ильич!.. Сколько лет, сколько зим!.. Прошу покорно садиться… Когда изволили приехать?
— На этих днях.
— А мы было совсем уж отчаялись; думаем: видно, Богдан Ильич разлюбил Москву… Легко сказать — с лишком год! А сколько без вас дел-то понаделалось!.. Матрена Степановна выдала свою дочь замуж — превыгодная партия: полковник, триста душ и человек нестарый, лет этак за пятьдесят… Андрей Михайлович скончался… Федосья Дмитриевна разъехалась с мужем… Сердечная!.. Терпела, терпела — да нет, видно, уж сил не стало… человек пьяный, развратный, картежник… ну, да бог с ним!.. А вот я вас удивлю… Знаете ли, что? Ведь Федор Григорьевич — как это вам покажется?… женился на второй жене! Ну, кто бы подумал… в его лета, с его здоровьем!..
— Да о ком вы говорите?
— О Федоре Григорьевиче Фурсикове.
— Я его не знаю.
— Право?… Скажите пожалуйста!.. Да нет, вы, верно, его знаете!.. Человек светский, известный, член Английского клуба… Что вы!.. Не может быть, чтоб вы его не знали!.. Такой маленький, тщедушный старичок… в зеленых очках… Федор Григорьевич — его все здесь знают… Э, да что ж я?… Девка, девка! Ступай, скажи Танечке: «Приехал, дескать, крестный ваш батюшка — пожалуйте скорее!..» Ну, Богдан Ильич, как выросла ваша крестница — почти с меня ростом! Алеша и Николинька также подросли… они теперь учатся русскому языку и арифметике… готовим, батюшка, в гимназию… ведь уж старшему-то десять лет… Да не угодно ли вам, Богдан Ильич, позавтракать?… Мы сейчас ели пирог с курицею… Не прикажете ли?
— Нет, Марья Никитишна, я уж завтракал.
— Так чашечку кофею?
— Не беспокойтесь: я есть не хочу.
— И, Богдан Ильич! Да разве кофей еда?… Сделайте милость!
— А не хотите кофею, — прервал хозяин, — так не прикажете ли винца? У меня есть донское, — да какое еще, батюшка, монастырское, цельное!.. Эй, человек!
— Нет, Степан Савельич, напрасно раскупорите бутылку! Я пью вино только за обедом.
— Так чем же вас потчевать?
— Да ничем.
— Как ничем? Что вы, Богдан Ильич, — подхватила хозяйка, — уж коли вам не угодно ни пирога, ни кофею, ни вина, так, воля ваша, — извольте отведать моих трудов… Эй, девка, клубничного варенья!.. Да нет, я лучше сама… — примолвила Марья Никитишна, выходя из комнаты.
— Ну что, Степан Савельич, — сказал я, оставшись один с хозяином, — что вы поделываете, как идет ваше хозяйство?
— Слава богу, батюшка, слава богу! На этих днях продал леску; да пишут мне из моей рязанской деревнишки, что хлеба очень хороши — из годов вон!.. Сбираюсь туда ехать; нельзя, батюшка: хозяйский глаз всего важнее.
— А здесь-то, в Москве, как вы поживаете?
— Да так себе! Живем, по милости божией, не хуже людей. В театре иногда бываем, на гуляньях — в Петровском, в Сокольниках, — туда, сюда… Конечно, знакомства у меня большого нет. Да ведь два-три добрых приятеля лучше целой сотни шапочных знакомых. Прошлого года меня очень подбивали записаться в Немецкий клуб. «Туда, дескать, сбираются все люди порядочные. Это, дескать, не трактир какой, там и балы дают, и все так чинно и строго! Танцуй и веселись сколько хочешь, а рукам воли не давай! Чуть кто полезет на драку, так сохрани, господи: как раз выведут вон, да еще под музыку!.. А уж есть чем позабавиться: читать захотел — милости просим, все есть: и «Пчела», и «Московские ведомости». Охота пришла поиграть — играй себе сколько душе угодно: и карты, и лото, и биллиард… Истинно весело!..» Весело!.. Да мне и дома нескучно: человек я семейный — жена, взрослая дочь, два мальчика — нечего сказать, шалуны, а ребятишки добрые! Есть чем заняться: одного похлещешь, другого приласкаешь… К соседу зайдешь или он к тебе завернет, сядем по копеечке в преферанс да так-то распотешимся, что и сон на ум нейдет! Уж бьемся, бьемся… иногда до первых петухов! Вот так же недавно приятель мой, Иван Иваныч, Щелочкин, уговаривал меня вступить в Дворянский клуб. «Уж это, говорит, не Немецкому чета: общество прекрасное, все люди чиновные…» — «Нет, мол, куманек, спасибо! Я до большого света не охотник». — «А стол-то у нас какой отличный. Лучший повар в Москве, Влас!» — «Отличный стол, так что ж! Я, слава богу, и дома не голоден; стану я по пустякам деньги тратить!» — «Какие деньги!.. Ведь у нас обед-то барский, а платим мы за него безделицу». — «Может статься, да на что мне все эти деликатесы?… Еще, пожалуй, избалуешься… Как больно сладко поешь раза два в неделю, так, чего доброго, домашний-то обед вовсе тебе опротивеет. Я теперь, и то по праздникам, выпью бокальчик-другой донского, а в вашем-то клубе, говорят, шампанское так и льется. Нет, бог с вами!.. Да и за что я буду один кушать, как большой барин, а жена и дети станут есть то, что бог послал? Нет, любезный, по мне, коли нельзя сладкого куска с женою и детьми разделить, так мне его и даром не надобно!»
— Что ж вам отвечал на это Иван Иваныч?
— Да что, батюшка: начал смеяться, трунить надо мною. Ты, дескать, братец, старовер, женин прихвостник, не смеешь без ее воли из дому отлучиться…
— А кто этот Иван Иваныч?
— Лекарь, батюшка; человек с большими познаниями. У него много было мест и в казенных заведениях, и разной практики было довольно, да все растерял. Ему надо ехать в больницу, а он норовит в клуб. Ну, известное дело, коли не станешь являться к должности, так за это по головке не погладят; смолчат раз, другой, третий, а там и скажут: «Уж вы, батюшка, не извольте беспокоиться: на ваше место поступил другой!» Говорят, у него прежде и денежки важивались, да, видно, все проиграл в лото. Вчера его жена приходила занять у моей Марьи Никитишны целковый — есть нечего!
Наш разговор был прерван возвращением хозяйки; она вошла в гостиную, держа в одной руке блюдечко с вареньем и ведя другою молодую девушку лет пятнадцати, с кудрявой головкою, белым румяным лицом и светлыми голубыми глазками.
— Честь имею представить, Богдан Ильич, — сказала Марья Никитишна. — Ну, что ж ты, Танечка, целуй ручку у крестного!
— Нет, уж позвольте мне просто поцеловать ее, — прервал я.
— Как вам угодно, Богдан Ильич, ведь она ваша дочка. На-ка, Танечка, — продолжала Маръя Никитишна, передавая дочери блюдечко, — попотчевай своего крестного.
Я вовсе не охотник до варенья, а особенно когда мне надобно им лакомиться до обеда, — но делать было нечего. Я чуть не подавился, однако ж съел целую ложку, потом по усиленной просьбе хозяев еще другую и никак не мог отделаться от третьей, о которой по приказанию отца и матери неотступно просила меня Танечка.
— Ну, Богдан Ильич, — сказала хозяйка, когда я проглотил последний прием варенья, — не правду ли я говорила, что крестница ваша выросла?
— И выросла и похорошела!
— Благодари, мой друг.
Танечка очень мило присела и поцеловала меня в плечо.
— Вы еще не знаете, почтеннейший, — примолвил Степан Савельич, — ведь в дочке-то вашей открылся талант: она музыкантша.
— Право?
— Да, батюшка! Нам послал бог одного соседа, старичка немца; говорят, отлично прежде играл на фортепьянах, концерты давал. Теперь уж он сам не играет; в обеих руках хирагра, так пальчики-то плохо шевелятся, а учить мастер! Он, по соседству, не стал дорожиться, мы его взяли, и Танечка в один год сделала такие успехи, что сам Фома Фомич, первый, батюшка, гобоист в Императорском театре, не может надивиться ее таланту. И ведь мы играем не то чтоб маленькие какие штучки, вальсики да польки. Нет, батюшка Богдан Ильич, как примется — так всего Плевеля от доски до доски, только что слушай!..
— Да вот всего лучше, — подхватила хозяйка, — Танечка, садись-ка за фортепьяны да потешь крестного.
— Извините, — сказал я, вставая, — теперь мне, право, некогда, а если позволите, так я к вам нарочно для этого приеду.
— Милости просим! Да что ж вы так изволите торопиться? Посидите, сделайте милость!
— Нельзя: мне надобно много делать визитов.
— Хоть еще с полчасика! — промолвил хозяин. — Ведь рано — успеете везде побывать. Танечка, проси!
Несмотря на все просьбы этих добрых людей, я не мог пробыть у них долее. Мне непременно хотелось в это утро сделать, по крайней мере, десять визитов; а сверх того они очень напугали меня своим Плевелем, сиречь Плейелем, к которому я питаю личную вражду; и теперь вспомнить не могу без ужаса о том, что мне доставалось во время оно за этого господина Плейеля, которого бесконечные концерты я должен был вытверживать наизусть.
Выехав из Хамовников на Девичье поле, я хотел было сначала объездить всех знакомых, живущих на Пречистенке, а потом отправиться за Москву-реку, но когда посмотрел на часы, то увидел, что я решительно не успею побывать у Луцких. Надобно вам сказать, что эти Луцкие вовсе не принадлежат к числу тех знакомых, которым я делаю только визиты. Хотя у них есть уже замужние дочери, но Луцкий и жена его — люди еще нестарые. Их образ мыслей, ласковое, приветливое обращение, неизменное постоянство в дружбе и этот редкий в наше время патриархальный семейный