— Не ходите, ma tatnte, — шепнул Прилуцкий.
— Отчего же мне нейти? — спросила княгиня. — Я хочу сверху полюбоваться на Москву.
— Ну, смотрите, чтоб у вас голова не закружилась!
— В самом деле, — промолвила княгиня, остановясь на первой ступени, — какая крутая лестница.
— Лестница! И это называют у вас лестницей!
— А что, — прервал Соликамский, — чай, в ваших-то западных аббатствах все лестницы парадные, мраморные…
— По крайней мере, такие, — возразил Прилуцкий, — по которым можно ходить и молодым и старым людям, а по этой стремянке…
— Таким старухам, как я, ходить не можно? — подхватила княгиня. — А вот я тебе докажу, Александр, что я вовсе не так стара, как ты думаешь!
Княгиня начала довольно бодро подниматься по узенькой лестнице, а вслед за нею и мы все, исключая Прилуцкого: он остался внизу. Взойдя на площадку башни, мы долго не могли налюбоваться разнообразием и красотой монастырских окрестностей. Прямо по реке от самой подошвы Симоновской горы начинается обширный зеленый луг с небольшими прудами; посреди его в песчаных берегах извивается Москва-река; за нею тянется вплоть до Данилова монастыря Серпуховская часть Замоскворечья со своими садами и огромными фабриками. Направо поднимается амфитеатром вся Заяузская сторона Москвы со своими каменными палатами и великолепными церквами. Вы обернетесь назад, и вот перед вами, вместо высоких холмов, усыпанных домами, широкие луга, темный сосновый лес, засеянные поля, живописные перелески, рощи, несколько деревень, Перервинский монастырь и вдали, на самом краю небосклона, знаменитое село Коломенское.
Сойдя с башни, мы не нашли в сенях Прилуцкого: он дожидался нас за оградою, в монастырской роще, подле самовара, около которого хлопотала Аксинья Федоровна, ближняя барская барыня княгини Зориной. Мы сели все на разостланном ковре; княгиня начала разливать чай, Прилуцкий закурил сигару, а княжна обратилась к Соликамскому с вопросом: не знает ли он, когда и кем основан Симонов монастырь?
— Как не знать, — сказал Соликамский, — Симонов монастырь принадлежит к числу исторических монастырей нашей родины. Его основал при князе Дмитрии Иоанновиче Донском инок Феодор, племянник преподобного Сергия Радонежского, но только не здесь, а шагах в двухстах отсюда. Вон видите близехонько от заставы на правой руке несколько изб и домиков?
— Кругом небольшой каменной церкви?
— Да. Эта слободка и до сих пор называется Старым Симоновом.
— Так вот где был сначала Симонов монастырь!.. А почему он называется Симоновым?
— Потому, что это урочище принадлежало некогда одному именитому человеку из рода Головиных, по имени Симон. Когда перенесли монастырь на теперешнее его место, святой Феодор заложил во имя Успения божией матери соборную церковь, ту самую, которую мы с вами осматривали.
— Так она должна быть очень стара?
— Да. Она строилась двадцать шесть лет и освящена в 1405 году, следовательно, от основания ее прошло четыреста шестьдесят семь лет.
— То есть без малого пять веков? Ну, это древняя церковь.
— Древняя! — прервал Прилуцкий. — Конечно, для русских очень древняя, — ребенку и тридцатилетний человек кажется стариком. Большая древность пятьсот лет! На Западе об этом и говорить бы не стали.
— Как же! — подхватил Соликамский. — Ведь там есть здания, построенные тотчас после потопа.
— Не слушайте его, Николай Степанович, — шепнула княжна, — он и мне надоел до смерти своим Западом. Скажите лучше, что, эта церковь в Старом Симонове также древняя?
— Да, она давно уже построена. Ей почти триста шестьдесят пять лет. Впрочем, это уже вторая; первая была десятью годами старее Симоновского собора. А знаете ли, княжна, чем особенно замечательна эта церковь? Вы русскую историю читали, так, вероятно, помните, что в Куликовскую битву, которую простой народ называет Мамаевым побоищем, сражались с татарами и положили свои головы за святую Русь два чернеца из обители святого Сергия.
— Как же, помню: один из них назывался Пересвет, а другой… странное такое имя…
— Ослябя. Эти сподвижники Димитрия Донского, эти иноки-богатыри, погребены…
— Неужели в этой церкви? — прервала княжна.
— Да, в ней.
— О, так нам должно сходить поклониться их могилам.
— В самом деле, господа, — сказала княгиня, вставая, — пойдемте в эту церковь.
Все наше общество поднялось. Прилуцкий также встал, но, казалось, он вовсе не охотно покидал мягкий ковер, на котором ему было так спокойно лежать и курить сигару.
— Я должен вас предуведомить, — сказал Соликамский, идя подле княгини, — что гробницы Пересвета и Осляби вовсе не древние, они поставлены на могилах этих иноков по приказанию Екатерины II.
— Да это все равно! — отвечала княгиня. — Главное, что они тут похоронены. Признаюсь, я очень люблю эти грустные перелинажи! Для души чувствительной, для сердца нежного все эти меланхолические воспоминания чрезвычайно приятны!.. Знаете ли что, Николай Степанович, теперь вы нас ведете на могилы этих монахов, а после я вас поведу взглянуть на пруд, в котором утопилась бедная Лиза.
— Какая Лиза? — спросил Прилуцкий.
— Какая Лиза? Ну, та самая, которую погубил злодей Эраст. Да неужели ты не знаешь, кто была бедная Лиза?
— Нет, тетушка. Я много знавал и бедных и богатых Лиз, только из моих знакомых ни одна не утопилась.
— Так ты не читал этой прелестной повести?
— Повести?… Постойте?… А, точно… теперь вспомнил!.. Я читал ее, когда еще был мальчиком лет десяти; тогда эта повесть мне очень понравилась.
— А теперь?
— И, ma tante, ведь я уж не ребенок!
— Кажется, и я не дитя, Александр, — возразила с приметной досадой княгиня, — однако ж я и теперь восхищаюсь этим образцовым произведением… Может быть, оттого, что не похожу на этих бездушных людей…
— Которые не имеют голоса на дворянских выборах, — подхватил Прилуцкий. — Кузина, каков каламбур?
— Я каламбуров не люблю, а особливо, когда их не понимаю, — сказала очень сухо княжна.
— Так ты не знаешь, — продолжал Прилуцкий, — что на дворянских выборах все помещики, у которых нет ста душ, не имеют голосов и называются, смотря по их состоянию, малодушными или даже вовсе бездушными?
— А я, — сказала княгиня, — называю бездушными тех, которые над всеми смеются, всеми пренебрегают, ничего не любят, для которых хороший страсбургский пирог приятнее всякого сердечного наслаждения…
— Ну, нет, ma tante! — прервал Прилуцкий. — Вот если б вы сказали сытнее, так я не стал бы с вами спорить.
— Да что с тобою говорить, Александр. Мы друг друга никогда не поймем!
Прилуцкий улыбнулся и не отвечал ни слова. В продолжение этого разговора мы дошли до Старого Симонова. Услужливый пономарь отпер нам церковь, показал надгробные камни Пересвета и Осляби, несколько древних икон и остался очень доволен двугривенным, который дал ему за труды Николай Степанович Соликамский.
— Ну, — сказала княгиня, когда мы сошли с церковного погоста, — теперь моя очередь быть вашим чичероне.
— Видите ли вы вон там, за городским валом, эту семью унылых берез: они растут на берегу пруда, в котором утонула бедная Лиза.
— Я вижу два дуба, — сказал Прилуцкий, — из которых один высох, да несколько берез, если не унылых, так, по крайней мере, очень жалких.
— В самом деле, — прервала княгиня, — куда девались эти огромные, развесистые березы, которые склонялись так живописно над водою? Я помню, они были все покрыты надписями.
— Да, может быть, мы и теперь найдем какие-нибудь надписи, — сказал я.
— Но уж, верно, не такие, — подхватила княгиня, — какие сочиняли в старину московские поэты. О, сколько в этих стихах было истинного чувства. Нет, нынче не умеют так писать. Я помню, один из московских поэтов, князь Платочкин, написал при мне карандашом на березе четыре стиха; я их не забыла:
Я здесь люблю мечтать
Под тению березы,
О бедной Лизе вспоминать
И лить сердечны слезы.
— Не правда ли, Оленька, что эти стихи очень милы?
— Может быть, маменька, только мне кажется, что и я бы могла написать такие стихи.
— То-то и есть, что кажется, а попробуй, так и не напишешь. Нет, мой друг, князь Платочкин был в свое время известным поэтом. Я помню, как мы все гонялись за ним в Слободском саду, а он этого как будто и не замечает, идет себе задумавшись, остановится, вынет карандаш, попишет у себя в книжке и пойдет опять. Конечно, Платочкин далеко не был таким поэтом, как автор «Бедной Лизы», но какие он писал мадригалы, триолеты, так я тебе скажу — прелесть!.. Ну, вот мы и пришли!
Я помог княгине взойти на земляную насыпь, которая окружает со всех сторон небольшой прудик, более похожий на дождевую лужу, чем на пруд.
— Посмотрите, тетушка, — сказал Прилуцкий, указывая на одну березу, — не при вас ли были писаны эти стихи?
— Где, мой друг? Где?
— А вот здесь! Видите?… Карандашом.
— Да, точно! Только я никак не могу разобрать. У тебя, Александр, глаза помоложе моих, — прочти-ка, мой Друг!
Прилуцкий не вдруг разобрал надпись, однако ж прочел наконец кое-как следующие стихи:
Созданье легкое минутного каприза,
Пустая выдумка и дичь!
Ну, что за Сафо эта Лиза?
И что за Ловелас какой-нибудь москвич?
— Ах, боже мой! Да это, кажется, эпиграмма?
— Да, тетушка! И мне кажется, что это не мадригал.
— Хороши же ваши теперешние стихотворцы!.. Бездушники! Да что и говорить, для них нет ничего святого!
— Постойте, тетушка! Вот еще другие стихи — может быть, эти лучше.
— Не верю; если они писаны недавно, так, верно, какая-нибудь гадость, однако ж, так и быть, прочти!
Прилуцкий прочел довольно бегло следующее двустишие:
Ну, можно ль поступить безумнее и хуже:
Влюбиться в сорванца и утопиться в луже?
— Фи, какая глупость! — вскричала княгиня. — Да уж не ты ли нам все это сочиняешь, Александр?