Москва и москвичи. Репортажи из прошлого (сборник) — страница 193 из 298

— Попался, дьявол!

Он умоляюще смотрел на меня и молил о пощаде… Я встал, проверил, заперта ли дверь, и открыл занавеску половины фонаря, осветив противоположный диван.

Передо мной сидел, дрожа и щелкая зубами, оборванец в лаптях, в башлыке, окутавшем плотно голову.

Он воззрился на стол, ткнул пальцем на табакерку, на которой ярко сверкала золотая буква Г. И рот раскрыл в недоумении.

— Ведь это она! Это значит, вы?!

Упал передо мной на колени.

— Теперь я вас узнал… Ведь это я… Вот шея-то, поглядите.

Сорвал башлык. Громадные желваки от ушей до плеч.

— Это я.

И вспомнился мне пароход на Волге.

— Я вот тогда у вас ее, — показывает на табакерку, — за ваше добро у вас из кармана стырил… Я хотел на ней доехать до Астрахани… Это за хлеб-то за соль вашу… Поили, кормили, а я… Весь век мучаюсь, как поминаю…

Бормотал он нескладно, отрывисто, без умолку, Я молчал и слушал и, наконец, в знак мира открыл табакерку и поднес ему.

— Черт с тобой, прощаю. Садись!

Сразу повеселел. Понюхал, чихнул, сел на диван и все бормочет, бормочет нескладно и жалобно, в грехах своих кается…

Я подал ему бутылку с водкой. Он жадно потянул и закусил хлебом, а я наклонился под диван и ищу колбасу.

— Вы колбасу? Я ее стравил. Я давно уж ничего не ел.

Затем он доел весь хлеб, допил пиво и начал рассказывать свои похождения, стараясь доказать первым делом, что залез на станции в вагон без всякой цели грабежа и убийства, а только чтобы погреться и добраться до станции Кавказской…

— Ну что? Все еще с волчьим паспортом? — спрашиваю я.

— На кой он. Нешто к зиме с ним можно? Давно бросил. Лучше бродягой называться, до весны просидеть, а то в степи замерзнешь теперь.

— А перо зачем? — спросил я, указывая на валявшийся на полу нож.

Он сконфузился — не смел мне врать. Это чувствовалось. Молчит.

— А ежели бы не я, а женщина одна ехала в купе? А если бы я уснул? Сонного пришить легко ведь…

— Что вы… что вы… Нешто вас можно?! Вот табакерка-то, как увидал ее, так и… так и узнал вас сразу по золотой букве… Нешто я ее забуду когда, во веки веков, — бормочет.

— Так значит, окажись на столе табакерка боком или дном кверху, так… Ну да плевать, расскажи ты мне, где побывал после Нижнего…

— Ой, да уж что говорить. Везде… Ведь два года с гаком прошли… Ну тогда, после вас, на зевекинском пароходе я сбежал на низ… К зиме проходное бросил — сказался на Псков. Этапом послали… К весне опять вышел. В Питере опять в полицию… Послали в Яранск… А я под Любань к сестре Варваре ударился, всю зиму у ней околачивался… Весной опять на Волге маячил, к зиме к дяде серебрянику в Питер, а оттуда вот этим летом выслали в Пермь, а я сюда подался… Все лето здесь по хуторам околачивался… Было — и хорошо пожил, у молокан работал. Да дело одно не вышло… Ухрял… Только ту зиму у сестры Варвары и отдохнул, за дворника работал и за кашевара…

Просит о пощаде, клянется и божится, что больше никогда не будет.

А чего «никогда не будет» — не говорит.

Поезд загромыхал по стрелкам станции Кавказской и остановился.

— Ну, убирайся… Вот тебе на разживу.

Дал опять пять рублей и выгнал. Уходя, он нагнулся, чтобы поднять свой нож, но я наступил на него ногой:

— Ножа не дам. Пошел вон.

Исчез. Лезвие ножа, узкое, остро наточенное, вершка четыре длины, ручка роговая кольчатая, дагестанской работы. Кожаные ножны я нашел после под диваном. Потом оказался простым железным, и я им до сего времени разрезаю книги…

Я видел, как он выскочил из вагона в противоположную дверь на неосвещенное полотно дороги и побежал за дрова.

Это был бродяга по закону. Такие не имели возможности пристроиться где-либо в одном месте, а обязаны были идти и идти без дороги, без цели, без конца. Идти до смерти.

Нередко весной в донских и кубанских степях, особенно после снежных зим, находили трупы оборванцев, а иногда только кости, растасканные зверями и собаками.

В большинстве случаев эти несчастные бродяги по закону, не привыкшие к местным условиям, погибали от холода, голода и метелей.

С наступлением холода много их появлялось на станциях Владикавказской железной дороги. Изможденные, оборванные, измученные, дрожащие в отрепьях от холода, они вечно осаждали начальников станций и жандармов просьбами довезти их до следующей станции.

Масса краж из вагонов, грабежей около станций железных дорог совершалась ежедневно по линии, и хотя далеко не все совершали их «бродяги по закону», но все сваливалось на них.

Да и удобно: люди без настоящего и будущего, которым тюрьма — дом, кандалы — игрушки.

Люди с волчьим видом.

— Почет тебе, как волку бешеному: ни тебе работы, ни тебе ночлега — мандруй без останову, пока не сдохнешь! — объяснил мне откровенно один из таких.

И тоже припомнил сестру Варвару, как и тот мой бродяжка.

И я разыскал эту удивительную сестру Варвару.

Действительно, близ Любани, станции Николаевской железной дороги, жила сестра Варвара в основанной ею же пустыньке, приюте для проходящего, скитающегося люда.

Эта пустынька — истинное благодеяние. Сестра Варвара, украинка по рождению, богатая помещица, блиставшая когда-то в обществе, прекрасно образованная, долго жившая за границей, после смерти мужа вся отдалась служению несчастному, страждущему люду. Она изучила трущобы, поняла быт бесприютных скитальцев, людей с волчьим видом, и создала им приют на пути следования из Петербурга в глубь России.

Уже несколько лет существовал этот приют, состоящий из домика, где накормит и напоит бесприютных сестра Варвара.

Во время обеда она читала своим оборванным беспаспортным гостям книги или что-нибудь рассказывала, выслушивала злоключения каждого, ищущего услышать слово человеческое, ободряла его.

Приходили дождливой осенью и холодной зимой полунагие, голодные, грязные…

Принимала людей грязных, зловонных, которых все сторонятся, людей без паспортов, с темным прошлым, готовых на преступление, которых все гонят от себя, боясь за свою собственность и жизнь.

А сестра Варвара принимала их, как своих родных, обмывала их, перевязывала их раны, даже выстроила им баню.

Это было давно. В прошлом столетии. О дальнейшей судьбе сестры Варвары я с той поры не слыхал.

Репортажи

Орехово-Зуево(От нашего корреспондента)

1 июня

28 мая, в половине двенадцатого часа ночи, в спальном корпусе № 8, где находились денные рабочие с семействами, а равно семейства отсутствовавших, вспыхнул пожар и в одно мгновение охватил все здание. Люди в страшном испуге бросились к выходу, но немногие успели спастись этим путем. Остальные начали бить и ломать оконные рамы и бросаться с высоты второго этажа на землю. Ужасную картину представляло горящее здание: в окнах, из которых, прорываясь в разбитые стекла, валил дым и языками поднималось пламя, зажигая наружную часть стены, метались рабочие, тщетно стараясь выбить крепкие, наглухо заделанные рамы… Вот в одном из окон, на виду всех, высокий мужчина отчаянно бьет самоваром по раме, но тщетно! Несчастный задыхается в дыму и падает мертвым… Огонь окончательно охватил окно… В другом окне появилась женщина с грудным ребенком на руках… волосы и платье ее пылают… Ей успели подать лестницу, спасли ее и всю обожженную отправили в больницу вместе с ребенком… Это жена крестьянина Сычевского уезда Смоленской губернии Сорокина. Муж ее в это время лежал без чувств на руках своего сына, только что возвратившегося со смены. Сорокин тоже обезображен донельзя… На лице и руках у него кожа и мясо болтались лохмотьями. Дочери его, Марфы, одиннадцати лет, и до сих пор найти не могли. Из одного окна отец бросил свою малолетнюю дочь, которая была поймана кем-то на руки и осталась невредимой, а вслед за ней, весь в огне, прыгнул и сам несчастный… Лестниц было немного, да и те не имели никакого значения, потому что окна были забиты, не отворялись, и выбить их было чрезвычайно трудно, так как здание было новое. К счастью, быстро прибывшая фабричная пожарная команда с паровыми трубами отстояла соседние казармы и бараки, или, вернее сказать, темные чуланы, где помещались рабочие, и жертвою пламени сделался только один верхний этаж корпуса № 8.

Вот как рассказывает жена рабочего Кулькова о начале пожара:

— Спали мы в чулане, сзади казармы, а проснувшись, отправились на смену, часу в двенадцатом. Только что я вышла — вижу, в окне третьей каморки, вверху, огонь и дым валит. Максим! — мужа зову, — гляди-ка, никак пожар? Он вышел из чулана, и мы побежали в корпус — вещи наши там были. Только прошли через кухню в коридор, а уж огонь-то в нем. Крикнули: «Спасайтесь, горим!» Ну, народ начал выбегать, а уж коридор сразу со всех сторон горел. Как я выбежала на двор — не знаю, — муж мой из окна выскочил, скамьей его вышиб и кричит, помощи просит… Народ из окна лезет, падает, кричит. Казарма уж сразу вся в огне была…

Действительно, корпус загорелся сразу, и к утру весь второй этаж представлял из себя развалины, под которыми погребены были тела погоревших. В субботу найдены были трупы, обуглившиеся, потерявшие человеческий вид; некоторые из них валялись сверху обломков, а некоторые под ними. Особенно трогательную картину представлял труп женщины с двумя обгорелыми детьми на руках. Это жена сторожа, разрешившаяся в момент пожара… Далее были найдены еще два ребенка, сын и дочь отставного солдата из Динабурга Иванова. Сам же Иванов, получивший страшные обжоги и ушибы, лежит в больнице.

В груде пепла и обломков найдено пока одиннадцать трупов, которые и похоронены в тот же день. Детей клали в один гроб по несколько человек. Похороны представляли печальную картину: одиннадцать гробов были положены в простые телеги и отвезены на кладбище… Обломки на пожарище не все разобраны. Предполагают, что найдутся сгоревшие, так как, по словам рабочих, несколько человек нед