Москва и москвичи. Репортажи из прошлого (сборник) — страница 47 из 298

Дрогнула рука моего спутника:

— Черт знает… Это уже хужее!

— Не бойся, Петр Григорьевич, шагай смелее!..

Мы быстро пересекли площадь. Подколокольный переулок, единственный, где не было полиции, вывел нас на Яузский бульвар. А железо на крышах домов уже гремело. Это «серьезные элементы» выбирались через чердаки на крышу и пластами укладывались около труб, зная, что сюда полиция не полезет…

Петр Григорьевич на другой день в нашей компании смеялся, рассказывая, как его испугали толпы городовых. Впрочем, было не до смеху: вместо кулаковской «Каторги» он рисковал попасть опять в нерчинскую!

В «Кулаковку» даже днем опасно ходить — коридоры темные, как ночью. Помню, как-то я иду подземным коридором «Сухого оврага», чиркаю спичку и вижу — ужас! — из каменной стены, из гладкой каменной стены вылезает голова живого человека. Я остановился, а голова орет:

— Гаси, дьявол, спичку-то! Ишь, шляются!

Мой спутник задул в моей руке спичку и потащил меня дальше, а голова еще что-то бурчала вслед.

Это замаскированный вход в тайник под землей, куда не то что полиция — сам черт не полезет.

В восьмидесятых годах я был очевидцем такой сцены в доме Ромейко. Зашел я как-то в летний день, часа в три, в «Каторгу». Разгул уже был в полном разгаре. Сижу с переписчиком ролей Кириным. Кругом, конечно, «коты» с «марухами». Вдруг в дверь влетает «кот» и орет:

— Эй, вы, зеленые ноги! Двадцать шесть!

Все насторожились и навострили лыжи, но ждут объяснения.

— В «Утюге» кого-то пришили. За полицией побежали…

— Гляди, сюда прихондорят!

Первым выбежал здоровенный брюнет. Из-под нахлобученной шапки виднелся затылок, правая половина которого обросла волосами много короче, чем левая. В те времена каторжным еще брили головы, и я понял, что ему надо торопиться. Выбежали еще человек с пяток, оставив «марух» расплачиваться за угощение.

Я заинтересовался и бросился в дом Ромейко, в дверь с площади. В квартире второго этажа, среди толпы, в луже крови лежал человек лицом вниз, в одной рубахе, обутый в лакированные сапоги с голенищами гармоникой. Из спины, под левой лопаткой, торчал нож, всаженный вплотную. Я никогда таких ножей не видал: из тела торчала большая, причудливой формы, медная блестящая рукоятка.

Убитый был «кот». Убийца — мститель за женщину. Его так и не нашли — знали, да не сказали, говорили: «Хороший человек».

Пока я собирал нужные для газеты сведения, явилась полиция, пристав и местный доктор, общий любимец Д. П. Кувшинников.

— Ловкий удар! Прямо в сердце, — определил он.

Стали писать протокол. Я подошел к столу, разговариваю с Д. П. Кувшинниковым, с которым меня познакомил Антон Павлович Чехов.

— Где нож? Нож где?

Полиция засуетилась.

— Я его сам сию минуту видел. Сам видел! — кричал пристав.

После немалых поисков нож был найден: его во время суматохи кто-то из присутствовавших вытащил и заложил за полбутылки в соседнем кабаке.

* * *

1902 год. Московский Художественный театр готовится ставить «На дне».

К. С. Станиславский, В. И. Немирович-Данченко, кое-кто из артистов и художник В. А. Симов решили совершить поход на Хитровку — «вздохнуть трущобным духом». Веду их в дом Степанова, в квартиру № 6 во дворе. Половину ночлежки за перегородкой занимают нищие, другую, просторную, с большим столом под висячей лампой, — переписчики пьес и ролей. Все это люди с прошлым, видавшие лучшие дни. Босые и полураздетые, они за этим столом и днем и ночью пишут, а получив деньги, в тот же день их пропивают. Выйти им и некуда, и не в чем.

За несколько дней до нашего похода я познакомился с одним гвардейским офицером, которого за его манеры звали «барин». Он убежал от богатых родных на Хитровку, но сохранил барские манеры, величавость и железное здоровье, хотя бывал пьян с утра до ночи и почти всегда наг и бос.

Нечто от него я увидел в Сатине на первом представлении пьесы Горького «На дне».

По установленному обычаю мы угощали хозяев. Водкой здесь торговала съемщица. Она подавала сивуху в толстых шампанских бутылках: они крепче, не бьются. Сивуху подавала для хозяев, а для нас — запечатанную бутылку смирновки и для всех — стаканчики зеленого стекла с толстым дном.

Вслед за нами в комнату набились любопытствующие босяки из соседних по коридору ночлежек. Из-за перегородки выглядывали раздетые нищие и нищенки.

Соседи тихо и покорно встали около дверей в надежде, что и им от богатых гостей стаканчик винца ощенится.

Среди толпы я узнал и нескольких «утюгов» — громил из трактира «Каторга». Они держались кучкой, изредка перешептывались и своими разбойными глазами расстегивали пальто гостей и заглядывали мысленно в наши карманы. Да и было чем им поинтересоваться. Изящный Немирович-Данченко блестел известной всей Москве бородой; щеголеватый Лужский положил руку на плечо давно не брившего усы и бороду старичка и внимательно слушал его рассказ об антрепренере Смолькове, у которого он служил в театре. Санин угощал босяков папиросами.

У стола — два самых высоких человека: один из них К. С. Станиславский, в хорошем пальто и мягкой шляпе, а другой, одного роста с ним, сложенный как Аполлон, но в одном нижнем белье… У левого рукава половина оторвана. Бородка, красиво лежащие усы, белые руки, и на левом мизинце — длинный холеный ноготь. Это «барин», бывший гвардейский офицер. Он обратился к гостям с приветствием. Красиво грассируя, он говорил о том, что вы, мол, с театрального олимпа спустились в нашу преисподнюю; что и вы и мы служим одному и тому же делу, великому искусству: вы — как боги, а мы — как подземные силы; и мы и вы — одинаково — люди театра.

Красивым жестом он поднял налитый сивухой стакан, сделал им приветственный полукруг, хлопнул его залпом и с легким поклоном щелкнул опорком, как привык когда-то щелкать шпорами. Надышали, накурили. Становилось жарко. За столом, под лампой, Симов рисовал с кого-то карандашом портрет. Над ним в несколько рядов, налезая друг на друга, склонились любопытствующие.

Бутылки с водкой гуляют по рукам. Разговор шумнеет. За столом начинается спор — критикуют рисунок Симова.

«Барин», уже подвыпивший, рисуется перед Константином Сергеевичем своими лохмотьями. Слышны его отдельные фразы:

— Настоящая жизнь здесь. Ничем не стеснять ни себя, ни других.

А вокруг Симова спор разгорается все сильней и сильней.

— Гляди, Фомка, чего он тебе одну щеку сделал черную?

— Пач-чиму?

В ночлежку ворвался звероподобный оборванец.

— Ванька Лошадь! — шепнул кто-то рядом со мной.

Я насторожился. Положение осложнялось.

В толпе ходили бутылка и стакан. Все толкались, тянулись выпить. Только «утюги» около стенки с подозрительно деловым видом не интересовались пустяками. Они зыркали глазами на гостей, а один из них, длинный, в телячьей шапке с ушами, пододвинулся к столу и стал пробираться к лампе. Накроют темную…

Я этого больше всего боялся.

— Пач-чиму у меня черная щека? — озорничал Фомка.

— Это тень, — объясняет кто-то.

— А в морду за тень-то, в морду!

Ванька Лошадь выхватил у кого-то бутылку, сунул в рот, но в бутылке всего один глоток. Увидав на столе новую бутылку, он рванулся к ней. Началась драка, ему кто-то у стола действительно дал в морду.

Ванька взревел, поднял пустую бутылку и замахнулся на Симова. Еще момент, и он раскроил бы ему голову.

В это время раздался мой окрик, так картинно описанный Константином Сергеевичем в его книге.

— Лошадь, стой! — загремело по ночлежке.

Буйство окаменело, замерло, и в один миг бутылка очутилась в другой руке. На ее зелени рисовались белые пальцы и сверкал длинный ноготь «барина».

Симов был спасен.

Передо мной сейчас его новогодний подарок — картина, изображающая ночлежку Хитрова рынка. Она точь-в-точь была им изображена на декорации МХТ в пьесе Горького «На дне». На картине надпись:

«Дорогому другу, дяде Гиляю, защитнику и спасителю души моей, едва не погибшей ради углубленного изучения нравов и невредимо извлеченной из недр Хитровской ночлежки, ради „Дна“ в М. Х. Т. в лето 1902 года. В. Симов». Дата: «1933 год, 1 января».

Несмотря на пережитые волнения, Симов не упал духом и в следующие дни смело бродил со мной по темным подземельям кулаковских домов, где и облюбовал себе в одном из самых разбойничьих притонов ночлежку Бардадыма. Там, при свете лампы, сидя на нарах, он делал свои зарисовки, а из-под нар, около самых его ног, вылезали из «малины», из подземного тайника, страшные люди…

Из этих этюдов, набросанных им, выросла декорация пьесы «На дне»…

* * *

Чище других был дом Бунина, куда вход был не с площади, а с переулка.

Здесь жило много постоянных хитрованцев, существовавших поденной работой вроде колки дров и очистки снега, а женщины ходили на мытье полов, уборку, стирку как поденщицы.

Здесь жили профессионалы-нищие и разные мастеровые, отрущобившиеся окончательно. Больше портные, их звали «раками», потому что они, голые, пропившие последнюю рубаху, из своих нор никогда и никуда не выходили. Работали день и ночь, перешивая тряпье для базара, вечно с похмелья, в отрепьях, босые.

А заработок часто бывал хороший. Вдруг в полночь вваливаются в «рачью» квартиру воры с узлами. Будят.

— Эй, вставай, ребята, на работу! — кричит разбуженный съемщик.

Из узлов вынимают дорогие шубы, лисьи ротонды и гору разного платья. Сейчас начинается кройка и шитье, а утром являются барышники и охапками несут на базар меховые шапки, жилеты, картузы, штаны.

Полиция ищет шубы и ротонды, а их уже нет: вместо них — шапки и картузы.

Главную долю, конечно, получает съемщик, потому что он покупатель краденого, а нередко и атаман шайки.

Но самый большой и постоянный доход давала съемщикам торговля вином. Каждая квартира — кабак. В стенах, под полом, в толстых ножках столов — везде были склады вина, разбавленного водой, для своих ночлежников и для их гостей. Неразбавленную водку днем можно было получить в трактирах и кабаках, а ночью торговал водкой в запечатанной посуде «шланбой».