– Слышь, Порох, есть несут! Издали чую.
И в самом деле, люди приближались к железной двери. Ключ щелкнул, двери не отворялись…
– Не могу, не могу! Дай, боярин, схожу к государю, авось всех троих помилует!
Гордон улыбнулся и, качая головой, промолвил:
– Нет, больше никакая милость ни есть. Я и на эту не имел никакую надежду. Пойдем, время дорого…
– Постой, постой, не отворяй! Одного обрадую, двух убью. Дай с духом собраться.
– Точно, матушка, время нет!
Гордон сказал, махнул рукой, железные двери завизжали, и Авдотья Петровна уже висела на шее Алексея: он первый попался ей на пути. Злодеи по невольному чувству, услышав голос матери, встали. Смертная бледность покрыла их страшные лица, слез не было – они давно уже разучились плакать.
Несколько времени продолжалась немая встреча. Отступив и держа сына за плечи, старуха старалась всмотреться в лицо и спросила едва слышно:
– Алексей, ты ли?
В ответ ни слова.
– Семен! Семен!
И старуха обвила руки около старшего, и раздались рыдания, и полились слезы.
– Сережа?
И третий изверг был в объятиях несчастной. Но они не чувствовали сладости свидания, горечи раскаяния. Один ужас вселяло в них присутствие грозного ангела, пришедшего казнить их небесным оружием. Они молчали.
Гордон был тронут. Но свидание было слишком продолжительно, и Гордон, отворачиваясь, чтобы скрыть слезу, дурно украшающую воинственное лицо, сказал:
– Ну, матушка, надо кончить… Которого?
– Которого?! – закричала она, опомнилась и неописанный ужас разлился по старому челу. – Которого! Которого!..
Вопрос как будто постепенно возрастал в душе несчастной старухи. С ним рос и ужас.
– Семена! Семена! – закричала она и снова бросилась обнимать его. – Первенец ты мой. Отец в поход пошел, как ты родился. Ты был при мне, и мужа тобой поминала, и Богу при тебе молилась, и сна не знала у твоей колыбели…
– Ну, так Семена! – сказал Гордон.
– Нет-нет, постойте! А Сережа? А Алеша? Чем виноваты, что не первенцы? А уж как я любила Сережу! И какой умница был! Лучше бы мне добрых людей послушать, в приказ его отдать, чтобы дьяки письму учили. И он-то меня больше всех любил. Бывало в церковь… Те пойдут или нет, а Сережа всегда удосужится. На рынок – тоже. К соседям кто проведет, кто за старухой придет?.. Сережа! Не было ни у кого в околице другого такого Сережи…
– Ну, так Сережу!
– Алешенька, голубчик мой! И отец тебя благословить не успел – за месяц до родов отошел. И уж плакала я с тобой и над тобой!.. Не отдам я тебя, Алешенька, будь покоен, ты мое последнее ненаглядное дитятко. Уж вместе нам и умирать!
– Да решай же, старуха! – нетвердым голосом сказал Гордон.
– Боярин! Не могу, не могу, боярин! Видит Бог, не могу. Пусти к государю, пусти к нашему солнышку. Что они ему! У него столько народу, пусть мне детей отдаст. Пусти!
Стрельцы
Старуха рвалась к дверям.
– Нельзя! – сказал Гордон. – Одного и скорей, а то я сам буду выбирать.
– Одного! Одного!.. И скорей! А то и этого, пожалуй, отымут! Сеня мой, Сережа, Алеша!
И старуха металась от одного к другому, обнимала, целовала, но решиться не могла.
Любовь матери как благодать проникает в души самые черные, и Алексей не выдержал, глядя на свою старуху. Долго он боролся с сердцем, наконец, громко заплакал, и как будто все условились: старуха, Гордон, немецкие ратники, Семен и Сережа разом зарыдали.
Услышав плач генерала, чуткая мать уже стояла перед ним на коленях и жалобно стонала:
– Умилосердись!
– Нет, я не могу, матушка. Если бы я был государем, ни одного бы не простил. Милость велика, и я буду все кончить. Жребий!
Бросили жребий – три камня. Гордон сделал насечки на каждом, положил их в свою шляпу и, подавая старухе, сказал:
– Вынимай.
Старуха вынимала камень с выражением странной надежды: ей казалось, что Бог поможет ей вынуть всех трех… Вынула, вскрикнула: «Алексей!» и упала без чувств.
– Уходи, Порох, – сказал Семен, – да мать возьми. Не то очнется, опять ударится в слезы; чего доброго, умрет.
Гордон приказал вынести старуху на чистый воздух и не впускать в темницу. С Алексея, между тем, снимали цепи, распиливали кандалы на ногах. Мрачный, он молчал – не радовался, не глядел на братьев.
– Что, Порох? – сказал Семен. – Веселое дело: воля?
– Поменяемся, Сова. Ей-ей, даром волю уступлю.
– Спасибо. Приходи на Лобное проститься.
– Ох, кабы не матушка!.. Божья страха ради иду. Знаешь, как ее голос услышал, так мороз по коже повело. Что мне без вас на воле?.. Да ей нужно: старость пришла. А умрет, на себя же руки наложу.
– Брат! А, брат! – сказал Сергей. – А что матушка говорила, как мы дома-то еще были?
– То-то и мне на ум пришло.
– Обмолвился, братцы! Простите! Стану без вас горе мыкать, пока самого не уходят.
– Ну, прощай, Порох! До свидания!
– Как бы поскорее!
Обнялись, и Алексей вышел на монастырь.
Погода была осенняя, пасмурная; мелкий дождик сыпался густой сеткой. Кругом грязь, только по дорожкам, мощеным камнем, кое-как можно было пробираться. Гордон велел нести старуху подальше от темницы. Алексей не говорил ни слова, только оглядывался, а иногда и прислушивался: не зовут ли братья, не хотят ли какого совета дать. Вдруг старуха очнулась, встала на ноги. Опомнившись, она снова принялась плакать и просить Гордона о допущении к царю. Неумолимый Гордон отвечал по-прежнему и торопил идти старуху дальше. Достигли ворот. Авдотья Петровна еле ноги передвигала, Алексей поддерживал старуху.
– Пропускай! – сказал Гордон потешному, стоявшему у ворот на страже.
– Митька! – заревел нечеловеческим голосом Алексей.
Старуха чуть не повалилась, так быстро он вырвал руку, которой поддерживал мать, и стал шарить около себя. По движениям было заметно, что он искал оружия. Злоба и ярость пылали во всех чертах злодея, зубы стучали.
– Нарядили чучелу! – кричал он. – Я те сведу со света!
Ни Гордон, ни старуха не могли понять причины его бешенства. Но потешный был Дмитрий Мельнов, стрелец, который вместе с Феоктистовым уведомил государя о намерениях Шакловитого. Царь, кроме других наград, перевел обоих в потешную роту.
– Что с тобой, Алеша? – заботливо спросила Авдотья Петровна.
Алексей кинулся к ней и стал ее обшаривать, говоря: «Нет ли, матушка, у тебя?.. Нет! Так я и без ножа слажу…» – и бросился на Мельнова. Ноги изменили злодею на влажной мостовой, он опрокинулся, голова ударилась об острый камень, и дух вон…
Все остолбенели. Никто, даже старуха, не хотели подать помощи мертвому. Не потому, что уже было поздно: нет, другое чувство говорило во всех свидетелях этого страшного случая. Несчастная мать, как будто свыше пораженная неописанным ужасом, выпрямилась и бодро, без слез, безмолвная долго стояла над мертвецом. Медленно рука ее отделялась от груди и останавливалась, как будто указывая на труп злодея.
Первым начал говорить Гордон:
– Погоди, старушка! Дело очень трудно. Я пойду и буду докладывать его величеству. Ты не виновата. Государь, верно, будет тебе прощать другого сына.
– Не надо! – с величественной простотою сказала Авдотья Петровна.
– Как не надо?
– Окаянная грешница! – продолжала она совершенно покойно, покачивая головою. – На старость веры не хватило! Вздумала вмешаться в дела Господни!.. Понимаешь ли, боярин, – прибавила она, показывая на небо, – дети мои осуждены уже и там! Разумеешь ли? Это – суд Божий.
– Чего ж ты хочешь, матушка?
– Ничего, добрый боярин, ровно ничего. Нет, есть просьба! Позволь мне взять тело сына… Да что я? Ведь оно и так мое.
И бросилась поднимать Алексея. Но Гордон не допустил, приказал нести тело своим ратникам в гостиницу, дать старухе три серебряных рубля на похороны, и пошел к палатам царским. Ворота отворились, начался вынос. Дождь ударил ливмя, и скоро кровь преступника неведомо куда понесли быстрые волны удалой Кончуры.
Государь с государыней-родительницей, теткой Татьяной Михайловной, сестрами и боярином Тихоном Никитичем Стрешневым сидели за обеденным столом. Не было веселья и в царской беседе. Государь был пасмурен, и на всех отпечатывалась тень тоски государевой.
– Не хвали меня, Тихон Никитич! – сказал Петр. – Не подумал. Старуха разжалобила. Мне все как-то неловко. Такой вины я отпустить не мог, не должен. Лихонцы – преступники нераскаянные. И на допросах как разбойники оставались нечувствительными, и с духовником были неискренни… И прощеный умножит только зло, ему добром не жить…
Государь не успел кончить: вбежал любимец его Иван Михайлович Голицын, тогда еще нежный юноша, от которого перешла к потомству повесть, нами описанная.
– Что с тобой, Ваня? – спросил государь с беспокойством.
Бледный, дрожа всем телом, Голицын ничего не мог сказать, слова путались:
– Я видел… Голова о камень… Умер на месте…
Государь встал. Вошел Гордон и объяснил дело.
Петр упал на колени перед образом Спасителя, и все невольно, встав, перекрестились. После краткой молитвы государь сказал:
– Наука! Но горе вам, нераскаянные злодеи! Ведайте, яко справедливость, доверенную мне Господом, сохраню строго до конца жизни. Помоги, Господи!.. Позовите старуху! Умница! И добрая мать! Она исполнила свой долг, надо ее утешить.
Но старухи нигде не отыскали. Не знали даже, в какую сторону она отправилась; из гостиницы она уехала на подводе с трупом сына, но куда – неведомо.
Гордон ходил по комнате скорыми шагами. Надо было идти на казнь, быть спокойным свидетелем картины ужасной. Вошел капитан и доложил, что какая-то старуха хочет его видеть.
– Пустить! – сказал отрывисто генерал, и вошла Авдотья Петровна Лихончиха.
Неприятное свидание! Она знала, куда собирается немецкий боярин.
– Что надо? – спросил он, скрывая смущение.