Москва и Россия в эпоху Петра I — страница 35 из 95

Служилые люди потеряли всякую охоту сражаться с лихими и лукавыми немцами. «Я бы рад болестью болеть, лучше руки и ноги у меня болели, нежели на службу под Ругодев идти», – говорил стольник Ртищев в январе 1701 года, под свежим впечатлением поражения под Нарвою.

Едва ли могли заглушить враждебную Петру мирскую молву слабые голоса, пытавшиеся оправдать Преобразователя. «А волосы кто у себя и спустит, что за диковина?» – пробовали говорить в защиту новой иноземной моды. «Табак – дело не худое, его и в лекарства кладут» – такой слабый аргумент выдвигали в защиту «богопротивной табаки». «Я бы для его, великого государя, невем чего наелся», – распинался лукавый царедворец. Находился и покладистый поп, который смиренномудро оправдывал реквизицию колоколов, говоря: «Воля Божья и государева не токмо с колоколами, но и с нашими головами». «Он, государь, нас ради, грешных, труждается», «Беспрестанно он, государь, в работе и печали, сам за нас служит» – слышались притворные похвалы по адресу царя-плотника и царя-бомбардира. Нашелся и подвыпивший московский пушкарь, как бы сочувствующий царю, «в иные орды ушедшему». В бытность Петра за границей 30 июля 1698 года этот пушкарь, очевидно, знавший о саардамских подвигах царя, на крестинах в Панкратьевской слободе вздумал пить за здоровье «нашего шипора», то есть шкипера. Но это показалось ни с чем несообразно собутыльникам, испуганно заявившим, что они «шипора не знают, и пьют про государево здоровье». Князь Ромодановский велел пушкарю «за непристойное слово» вспрыснуть батоги.

Были и такие подданные Петра, которые, казалось, за него и драться были рады. Дьякон церкви Вознесения за Серпуховскими воротами Алексей на пирушке услыхал от крестьянина Сорвагова слова «о противности церковной и царской чести». Дьякон ударил Сорвагова сперва блюдом, «в другой ряд братиною и драл за волосы и за бороду».

Как это всегда у нас бывает, утешали себя каламбурами, посмеивались над собою сквозь слезы. «Дай Бог государю много лет, а у миру и ног нет», – острил добродушный мужичок. «Знают то большие, у кого бороды пошире», – шутил вспрыснутый батогами дьяк Сретенского монастыря.

Но противники и защитники Петра должны были сойтись в одном: царь живет не по-царски.

Разрыв царя с ни в чем не виновной царицею сильно поразил народ. Царь казался одним «ветреным», другим – «лихим», и никто не мог одобрить, что он «царицу-государыню постриг, а живет блудно с немками; куды он поедет, и немок берет с собою». У всех на устах было ненавистное имя иноземки девки Анны Монцовой. «Возле реченьки млада хожу», – уныло пели новую песню про печальную судьбу невинной царицы и про коварство разлучницы – «змеи лютой». Назывались имена и других иноземных и русских царских любовниц.

Слышались и еще более непристойные слова. Перебирали и любимцев царя мужского пола. Вспоминались даже потехи ранней юности Петра в прозрачных намеках «про государя да про Григория Лукина про блудное дело».

Несмотря на повальное пьянство Старой Москвы, считавшей непререкаемым афоризмом: «Руси есть веселие пити», Петру ставили в вину и его обычай «уж если пить, то пить до дна». «Он – пьяница, царство все пропил и мир разорил», – негодовали ригористы. Петр и не скрывал своих вакханалий, вроде безобразных разъездов со своими собутыльниками для славления на святках по домам богатых людей. Но когда один хитроумный крепостной «домашний адвокат» употребил в официальной бумаге более чем деликатное выражение «великий государь изволил быть в нетрезвости», этот злополучный доморощенный юрист был бит кнутом на козле, запятнан в левую щеку ведми и сослан в Сибирь на вечное житье.

А какое впечатление должны были производить кощунственные оргии Всешутейшего Собора на людей, привыкших думать, что во всем обиходе православного человека, и тем более царя, нет места «словам смехотворным и шуткам, Богу неугодным». Между тем беснования интимного кружка высокопоставленных пьяниц были известны не одним только особам, имевшим приезд ко двору. Достаточно вспомнить, что зимою 1698/99 года «театральный патриарх в сопровождении своих митрополитов и прочих лиц, числом двести человек, прокатился в восьмидесяти санях через весь город в Немецкую слободу с посохом, в митре и с другими знаками присвоенного ему достоинства».

Но в народе разносилась молва и не о таких еще эксцессах, которые изобретала порнографическая фантазия Петра для тесного круга самых тесных собутыльников. Самое элементарное чувство стыдливости не позволяет сообщить ни одной черты славленья, бывшего однажды на святках у царя в Преображенском. Между тем об этом во всех подробностях знала дворовая жонка дьяка Ивана Шапкина потому, что дьяк, бывший вообще не из конфузливых, откровенно и даже в значительной степени наглядно изобразил всю обстановку этих придворных petits jeux в то время, когда мылся в бане при своей супруге и упомянутой жонке.

Подданные Петра I были привычны к самым жестоким формам судебного воздействия. Могли быть живы еще старики, помнившие ужасную по зверству казнь через повешение несчастного четырехлетнего воренка – сына Марины Мнишек, наложившую несмываемое пятно на новую династию. Но во всех судебных зверствах того времени на виду у всех действовали бояре, дьяки, заплечные мастера. Царь же в таинственных недрах кремлевских теремов представлялся народу лишь уступающим государственной необходимости, «гораздо тихим», молящимся «о людских невежествиях», «кающимся о злобах человеческих».

За сто лет москвичи отвыкли от массовых казней времен Грозного, если не считать довольно жестокую, хотя в значительной степени несудебную расправу с участниками Коломенского бунта 1662 года. Но сам царь Иван IV только, так сказать, разрабатывал теорию пыток и казней, вводил те или иные усовершенствования по этой своей специальности. Расслабленный излишествами, едва ли он был в состоянии собственноручно отрубить кому-нибудь голову, и мог только пассивно наслаждаться видом изобретенных им мучений. Если, конечно, не считать психопатических аффектов, заставлявших его, да и то в стенах дворца, то хватить кого-либо ножом или посохом, то вылить кому-либо на голову мису горячих щей.

Но при Петре Москва познакомилась с царем в роли заплечного мастера, товарища известных всем палачей Терешки и Алешки. Все знали, что не только царь «и своими руками изволит выстегать, как ему, государю, годно», но и что он «с молоду баран рубил, а потом руку ту надтвердил над стрельцами». То есть умеет и находит удовольствие собственноручно рубить головы. Петр, конечно, не выходил для этого на площадь, но и не принимал нужных мер для соблюдения полной тайны. Так что служащие цесарского посольства 4 февраля 1699 года затесались в Преображенском в палату, где царь своими руками рубил головы для удовлетворения своего «мучительного, жаждавшего крови человеческой сердца».

Помимо личного участия царя сама обстановка казней производила на москвичей удручающее впечатление.

Иван Цыклер и его товарищи были казнены 4 марта 1697 года, и их головы, руки и ноги были выставлены на Красной площади, на виду у кишевшего народом всемосковского торжища. Надо помнить ужас, какой внушало тогда лишение христианского погребения, чтобы понять отчаяние тех, кому были близки опозоренные государственные преступники.

Уже в конце марта 1697 года на Красной площади у столбца, на котором была воткнута голова Цыклера, был задержан человек казненного полковника, подосланный вдовою Цыклера разузнать у караульных, «есть ли какой великого государе указ о тех делах». То есть не смилостивился ли Петр, не позволил ли похоронить отверженных ради праздника Светлого Воскресения, «да не останутся телеса на кресте в субботу». Но несчастная вдова уж очень торопилась, слишком полагалась на милосердие царя, стоявшего ниже нравственного уровня даже иудейских старшин, помнивших, что «велик день тоя субботы».

В феврале 1698 года все еще стоял караул «у голов воров и изменников Алешки Соковнина с товарищами»[12]. Да и в феврале 1699 года мы по-прежнему находим караул на Красной площади «у кажненных мертвых тел».

Прохожие должны были держаться подальше от этой ужасной выставки. В апреле 1697 года были задержаны два человека, в том числе дьякон церкви Григория Богослова, вздумавшие списать вины преступников с находившихся на столбах листов. Было строго запрещено ходить и ездить «на площади через серединный мост близ изменничьих голов». Но мы не один раз читаем в протоколах Потешного двора то, что то проезжавшие «повалили было колье, где руки воровские и изменничьи растыканы», то, что неосторожный возница «сронил было с кола голову». Еще 2 апреля 1703 года, через пять-шесть лет после кровавых расправ 1697–1699 годов, неизвестный извозчик «зацепил за кол, на котором воткнута рука, и тот кол упал, и караульные его поставили по-прежнему».

В Москве было в обычае, ругаясь, стращать недруга участью Цыклера, желать ему, чтобы его ноги были, «как Цыклера ноги, на кольях потыканы».

Казни стрельцов 1698 и 1699 годов изукрасили столицу множеством новых голов и целых трупов на виселицах. Новодевичий монастырь был весь обставлен виселицами с телами казненных стрельцов. По чудовищному сообщению Корба, царь 4 февраля 1699 года отрубил мечом головы 84 мятежникам. Причем Плещеев поднимал их за волосы, чтобы удар был вернее, и один меч от усиленной работы разлетелся вдребезги.

Казни стрельцов были обставлены особой публичностью. Приглашали, «кликали клич» 4 февраля 1699 года «всяких чинов людей, кто хочет смотреть казней» ехать без опасения в Преображенское. Не удивительно, что москвичи потеряли счет казненным. Им казалось, что царь «тысячи четыре стрельцов порубил» («пластал» – как картинно выражались иные).

Многие не могли привыкнуть к виду этих ужасных смердящих реликвий. В ноябре 1698 года разрядный подьячий Иван Нестеров «у голов» так разнервничался, что начал бранить караульных «разорителями и богоотступниками», кинулся на них, грозил их резать.