В другой раз по извету бывших «в Верху»[14] солдат полка Лефорта о том, что к ним приставала с подозрительными расспросами какая-то «верховая вдова», были собраны уже не боярские холопы, а «верховные боярыни и постельницы», и «казаны» солдатам, которые на этот раз опознали вдову Коптеву.
Само собою разумеется, что москвичи не могли питать добрых чувств к Преображенскому князю, «не обвыкшему никому в дуростях спускать» и весьма своеобразно понимавшему, что такое дурость. Те, которые сваливали на бояр вину в разных непопулярных новшествах, выдвигали на первый план имя князя Ромодановского. К этому имени часто присоединялось имя князя И. Б. Троекурова, начальника Стрелецкого приказа.
«Только воюет один Троекуров, и тот вор», – слышались речи еще до Великолуцкого бунта стрельцов. Свирепое усмирение Троекуровым этого бунта сделало его до крайности непопулярным в Москве. В нем и Ромодановском москвичи видели виновников всевозможных злоупотреблений и утеснений.
Мастеровым людям не хотелось являться для караулов в Стрелецкий приказ, и тотчас среди них распространился слух, что «то все боярин князь Иван Борисович Троекуров да стольник князь Федор Юрьевич, согласясь с бурмистры, учинили собою без государева ведома». Солдаты были недовольны задержкою жалованья и особенно негодовали на то, что будто бы «государь приказал выдать», а те же Троекуров и Ромодановский «отказывают и челобитчиков бьют».
По иронии судьбы жертвы Преображенского розыска старались выставить политическим преступником самого главу Преображенского розыска. Какого было «без лести преданному» сердцу князя Ромодановского терпеть инсинуации вроде того, что он «ворует, государю не радеет, государю изменил», или даже прямо, что он «государевой головы ищет, посылает дьяка Якова Никонова да подьячего Петра Исакова, да стрельцов на дорого, чтобы государя известь».
Люди, еще не желавшие расстаться со старым иллюзорным представлением о царе-батюшке, утешались слухами о том, что царская власть торжествует над боярской крамолою, что «ныне казнены на Москве на Болоте Ромодановский да Щербатой[15] с товарищами – 15 человек за то, хотели они государя изрезать ножом, и 15 человекам будут указ на поход», то есть и эти пятнадцать понесут наказание. «Сбирайтесь, братцы, пора их всех каменьем побить», – агитировал среди мастеровых людей в слободе под Новодевичьем монастырем монастырский часовник Кирсанов против бояр и, в частности, против Ромодановского и Троекурова. А взбунтовавшиеся в 1698 году стрельцы намечали побить вместе с Ромодановским и Т. Н. Стрешнева.
С такой же ненавистью народ относился к окружавшим царя финансистам, известным под названием прибыльщиков.
Москва в то время кишела разными прожектами, которым не давали спать лавры первого прибыльщика Алексея Курбатова. Между ними мы видим и боярского человека Зиновьева с проектом целого ряда прибылей, между прочим, устройства в Москве двенадцати монопольных казенных постоялых дворов, и пришедшего издалека самоучку-инженера с проектом искусственного озера между Воробьевыми горами и селом Коломенским, и доморощенного авиатора, обещавшего «летать журавлем», и, наконец, несомненного авантюриста донского казака Щедрина, похвалявшегося тем, что он умеет напущать под своих врагов «воду, а сверху туман» с помощью волшебного камня, «добываемого из птицы ворона в то время, как она сидит в гнезде». Интересно, что царь поверил Щедрину, и сокольи помытчики долго лазили по деревьям, ловя чудодейственного ворона. Дело кончилось тем, что Щедрин не показал никакого действа против данных ему взамен «неприятельского войска» двух пленных шведов и был бит кнутом и сослан на десять лет в Азов на каторгу.
Прибыльщики казались народу какой-то тесно сплоченной шайкой, состоявшей в связи со всеми врагами государства. «Вор и еретик Александр Меншиков писал к друзьям своим, прибыльщикам, чтобы великого государя благоверного царевича Алексея Петровича он, прибыльщики, извели», – написано в одном подметном письме.
Не были москвичи довольны и своими духовными пастырями – ни патриархом Адрианом, который только «берег своего белого клобука», ни предполагавшимся его преемником митрополитом Рязанским малороссиянином Стефаном Яворским, от которого ждали, что будет служить на опресноках и тем «облатынит веру».
Недовольство царило в Москве от самых верхов до самых низов социальной лестницы.
Для московской публики не было тайною, что на царство по-прежнему «тщится государыня, что в Девичьем монастыре», и даже для не чуждых европейского лоска царедворцев ее правление являлось образцом умеренного прогресса и общеполезной политесс, в противоположность озорнической ломке Петром старомосковского бытового уклада.
Ввиду этого Новодевичий монастырь находился на положении усиленной охраны под наблюдением «недреманного ока» князя Ромодановского. Для лучшей изоляции монастырь вотчинными и всякими расправными делами был ведан в Преображенском приказе. Немало беспокойства причинял Преображенскому князю этот ополитикованный монастырь. То, бывало, приведут к нему двух монастырских дьячков, задержанных в монастырских воротах с порохом, то задержанного там же монастырского повара с фитилем, то вдовую попадью, прогуливавшуюся «неведомо для чего» в монастырском саду 25 августа 1698 года – в день приезда царя в Москву из заграницы. Повар, употреблявший фитиль вместо трута, был отпущен с миром, попадья отделалась приводными деньгами, но были биты батогами дьячки «за прием» и давший им порох солдат «за дачу».
Духовенство, обязанное хранить догматы веры, от которых люди некнижные не отличали ненавистных Петру старомосковских предрассудков, являлось особенно неблагонамеренным классом общества.
Было сверху провозглашено, что монахи – это «большие брады, которые ради тунеядства своего не в авантаже обретаются». Вопреки старомосковскому взгляду на церкви, как на лепоту града, было официально признано «великим небрежением славы Божией» наличие в городе «сверх потребы построенных церквей и множества попов». Монастырь в то время не был тихим пристанищем от мятежа взбаламученного петровскими новшествами русского житейского моря. На московские монастыри, казавшиеся Петру конспиративными квартирами противников новшеств, то и дело обрушивалась тяжелая рука князя Ромодановского. За короткий период розыски были произведены в монастырях: Чудове, Новоспасском, Симонове, Спасо-Андроникове, Богоявленском, Высокопетровском, Данилове и Моисеевском женском. Притом не по одному разу, а в Симонове в течение двух лет было пять розысков.
Монашеская злоба против Петра хорошо иллюстрируется двумя примерами из быта Симонова монастыря. Подначальный стрелец Сусло извещал, что «как во время церковного пения в ектениях от попов или от дьяконов помянется государево имя, и в то время будильник Ферапонт плюнет и ему, Бориску, плевать велит». А старец Аввакум «на то место, где того монастыря жители мочились», положил два холста и говорил, что «на тех де холстах писать лик государев».
Белое духовенство разделяло взгляды монахов на реформы Петра.
Не какие-нибудь захолустные попы, но протопоп Успенского собора с двумя ключарями и дьяконом фрондировали по поводу ожидавшихся ими указов с запрещением писать иконы. Если более-менее ученый успенский дьякон Василий называл эту меру иконоборством, то крестовый поп Максим, подхватив без хитрости это выражение, начал называть царя идолослужителем и потом наивно оправдывался тем, что «он говорил в забвении, чаял де он, идолослужение и иконоборство – одно».
После молебны на конюшне боярина Т. Н. Стрешнева в подмосковном селе Узком в Георгиев день причт расположился «браги пить» у приказчика. Поп Алексей, «поздравляя ему, государю, проговорил его государево полное титло», а причетники и приказчик запели многолетие. Но другой поп Иван протестовал, говоря: «Я за государя Бога не молю и плюну». Поп Иван говорил в полпьяне, но он высказал, без сомнения, то, что думали его трезвые собратья.
Не надо забывать, что Петр бил не только «немощную совесть» некнижных попов, но бил их и по карману. «Чаять он, государь, и вам, попам, подокучил, потому что с вас берут поборы великие», – соображали догадливые миряне.
Служилый класс, разделявший все предрассудки народных масс, выражал прежде всего недовольство тяжестью службы, податей и повинностей. Не легка была и в прежнее время служба дворянского ополчения, которое поднималось в беспрерывные походы «конным, людным и оружным» на своем коште. Но петровская регулярная служба казалась дворянам много тяжелее и невыгоднее, как это видно из разговоров, подслушанных в дворянских домах Москвы.
Дьяк
«Какой его, государев, рассуд? Которые были на службе, и тех довелось было посылать на воеводство, и он вместо воеводства посылает опять на службу», – такими словами жена стольника Аф. Кузьмина-Караваева выражало то, что думали все дворянские жены, тосковавшие среди поднятой Петром сутолоки о спокойном и привольном житье на воеводском кормлении. «Государь нас поел и крестьян наших разорил», – выболтал престарелый князь Дулов то, что наболело в душах его собратий.
«Вконец нам от кораблей погибнуть», – горевал подвыпивший стольник Полтаев. А князь Юрий Хилков утешался символическими похоронами флота: «Из драниц сделал кораблик и закопал в землю».
Особенно сердитовали помещики на призыв в вольницу, то есть набор в волонтеры боярских людей. И это было понятно, так как по этому поводу «холопи боярские все взволновались», и у иных помещиков, как у князя Семена Сонцова, «люди пошли все в солдаты». Помещики безуспешно пытались отвлечь своих холопов от стремления в вольницу душеспасительным словом и насмешкою. Один помещик стращал тем, что «которые люди из их боярских домов пошли собою в вольницу и на государевой службе побиты будут, и те пойдут к дьяволу». Но ни крестом, ни пестом помещики не могли пресечь тяготение холопов к вольнице.