Москва и Россия в эпоху Петра I — страница 86 из 95

– Никто другой, как кикимора, – говорил поп Герасим Титов, относясь к дьякону Федосееву.

Тот расходился в мнениях по этому предмету.

– Не кикимора, – говорил он, – а возится в той трапезе черт.

Между тем служба идет своим чередом. Знакомый уже нам псаломщик толкается в народе с кошельком в руках и звонком напоминает православным о посильных даяниях на церковь Божью. Отзвонив, он входит в алтарь и застает иереев и дьякона, беседующих о той же кикиморе.

– Что ж, с чего возиться-то черту в трапезе?

– Да вот с чего возиться в ней черту… Санкт-Петербург пустеть будет.

Дело получает огласку.

– Что у вас за черти возятся? – спрашивает протопоп Симеонов попа Титова.

– Не знаю, – отвечает тот, – не знаю, сам не слыхал, а вот сказывает псаломщик…

И следуют затем подробности о таинственном явлении.

– Пожалуй, что и впрямь кикимора, – замечает протопоп.

– Петербургу, Петербургу пустеть будет, – вмешивается отец дьякон.

– Полно тебе врать! – кричит на неосторожного толкователя отец протопоп.

И вот молва о том, что объявился де на Троицкой колокольне кикимора, не к добру де она, Петербург запустеет, электрической искрой пробежала по площадям и задворкам столицы. Болтовня иереев вызвала в черни «непристойные разговоры», и попечительное правительство (государь был в то время в Москве) спешило зажать рты говорунам.

Синод сведал о кикиморе от своего асессора – троицкого протопопа. Его преподобие к известию о кикиморе долгом почел присоединить и замечания, которые были высказаны по этому поводу попом и дьяконом. Замечание последнего особенно было преступно – слово и дело!

Преступников приглашают к объяснению. Оно началось с рассказа псаломщика. Обстоятельно передав Синоду о виденном и слышанном, Матвеев заключил обычным призывом на свою голову царского гнева, буде сказал что ложно. А о чем допрашивали, о том обещался никому не сказывать под лишением живота. За ним дьякон с полной искренностью сознавался в нескромном толковании события.

– С чего ж ты это толковал?

– А толковал с простоты своей, в такой силе: понеже де императорского величества при Санкт-Петербурге не обретается, и прочие выезжают, так Петербург и пустеет.

– Не имел ли ты с кем вымыслу о пустоте Петербурга?

– О пустоте Санкт-Петербурга вымыслу я, дьякон, ни от кого не слыхал и о себе того не знаю.

Главное, что особенно интересовало членов синодального судилища: не было ли де вымыслу на запустение тем либо иным способом любимого создания монарха.

Вымысел, впрочем, за отцом дьяконом не объявился. По крайней мере, его не оказалось из ответов попа Титова. Соборный псаломщик, наконец караульный солдат – все были допрошены порознь, с обычными приемами, все толковали о кикиморе и ничего о вымысле на запустение Петербурга.

Рассказчика-псаломщика заарестовали, но отца дьякона отпустили до окончательного вершения дела на «знатную расписку» нескольких церковников и типографских справщиков. Такого рода снисхождение делалось ради того, что при Троицком соборе обретался один дьякон, а дни наступали «знатных господских праздников Рождества Христова». Нетрудно представить, с какими чувствами должен был праздновать Рождество неосторожный дьякон: застенки Петропавловской крепости были от него так близки, и он хорошо знал, что как туда, так и оттуда на эшафот, под кнут да клещи всего чаще вело единое «неприличное слово».

Швед-ведун

В то время, когда кикимора шалит по ночам в Троицкой колокольне, а отец дьякон воссылает теплые мольбы: да пройдет грозная туча, им самим на себя накликанная, в это время в вольном доме[62] на Выборгской стороне, в приходе Самсона странноприимца, пляшут, поют, играют и болтают веселые гости у радушного Питера Вилькина…

Но прежде, нежели подслушаем их болтовню, познакомимся с хозяином заведения.

Питер Юрьевич Вилькин, природы шведской, веры лютерской, родился в Риге и занимался торговлей. В 1708 году в качестве маркитанта он последовал за отрядом генерала Левенгаупта и в баталии под Лесным попался в плен. Положение шведских пленных в Московском государстве было незавидно. Петр считал вполне справедливым вымещать на них тяжесть содержания русских пленных в Стокгольме. Шведов держали в тюрьмах, нередко в оковах, наконец толпами ссылали в Сибирь в тяжелые работы. Немногие спасались тем, что находили среди вельмож милостивцев. Те брали их на свой страх и в свое, разумеется, услужение. Вилькин был взят в казначеи графом Андреем Апраксиным. Подержав казначея довольное время, граф передал его купецкому человеку, англичанину Горцыну в качестве приказчика. Только по прошествии шести лет Вилькин освободился от обязательной службы и занялся браковкой юфти и содержанием вольных домов.

В одном из них на Выборгской стороне мы застаем особенно веселую «вечерину» 15 января 1723 года. Множество гостей, откармливаемых хозяином, услаждались пением и игрой на гуслях и скрипице Рубана, Чайки и Лещинского – императрицыных певчих. Поздно ночью гости разбрелись, но певчие, опоенные до положения риз, заночевали.

На другой день за утренним чаем музыканты стали вновь тешить хозяина игрой да пением. Вилькин, под влиянием ли музыкальной мелодии или со вчерашнего похмелья, пустился в задушевную болтовню.

– Болят у меня ноги, – жаловался Чайка, – есть на них раны; хотя я, как пошел ныне на стужу, обвертел ноги тряпичками.

– Недолго ж, недолго тебе жить, – говорил хозяин, стоя за стулом и глядя на певчего, – признаю я, что проживешь ты всего только один год, много – три, понеже лицо у тебя пухлое, к тому ж на ногах есть раны. А буде три года проживешь, то станешь долго жить.

Музыканты перестали играть.

– Врешь ты, – заметил один из них, – врешь. Почему ты знаешь, сколько кому прожить?

– Ведаю я с того, – отвечал Вилькин, – как был болен на почтовом дворе иноземец, купецкий человек Дистервал. К оному больному сошлись я да лекарь Роткин. Я лекаря спрашивал: будет ли жив тот иноземец? И лекарь молвил: а Бог де знает! А на те слова молвил я: смотри ж, как у больного живот поднимается, знатно у него уже сердце повредилось, а потому более трех часов жить не будет. Итак, болящий по трех часов умер… А сколько лет императорскому величеству? – внезапно спросил Вилькин.

– Пятьдесят четыре.

– Много, много ему лет, – молвил швед, – а вишь, непрестанно он в трудах пребывает. Надобно ему ныне покой иметь… А ежели и впредь, – продолжал Вилькин, – в таких уже трудах станет обращаться и паки такою же болезнью занеможет, как четыре года тому назад в Санкт-Петербурге был болен, то более трех лет не будет его жизни.

Заслышав «непотребные слова», испуганные музыканты поспешно встали и послали за извозчиком. Видя их страх и суетливость, Вилькин начал с Чайкою «от книг разговоры иметь».

– Врешь ты все, дурак! – изругали хозяина испуганные музыканты.

Вилькин же спешил уверить их, что его предсказание не от дурости.

– Который человек родился на Рождество Христово, – уверял швед, – или на Пасху в полуночи, и тот как вырастет, может видеть дьявола и станет признавать, сколько кому лет жить. Сам я, например, проживу лет с десять…

И пошел говорить от Библии.

– Я Библии не читывал, – отделывался Чайка.

– Полно тебе с ним и говорить-то, – останавливал Чайку его товарищ Рубан.

Рубан решительно струсил. Казалось, Тайная канцелярия выросла перед его умственным взором со всеми своими принадлежностями, а прежде всего, с любезным генералом заплечных мастеров Андреем Ивановичем Ушаковым. Двенадцать бутылок рейнского, выданные Вилькиным в подарок певчим, нимало не залили страха и смущения Рубана.

Два дня спустя он уже стоит перед Мошковым, своим непосредственным начальником, и заявляет за собою грозное слово и дело. Не корысть, а чувство сохранения собственной спины от розыска вызвало извет певчего. То же чувство заставляет Мошкова того же часа, как явился перед ним изветчик, препроводить его в Тайную без всяких расспросов.

И только Тайная начинает действовать обычным в то время порядком. Отряд солдат и изветчиком (или языком) командирован арестовать Немчина-болтуна под крепкий караул.

– …И во всех тех непотребных словах Вилькина про его императорское величество шлюсь я, – заканчивал показанье язык, – шлюсь на своих товарищей, что и они все то слышали. В правом же своем показании на Питера подписуюсь под лишением живота без пощады, ежели я какой ради страсти да ложно доношу.


Петр I после Полтавской победы возвращает пленным шведским генералам шпаги


Пленные шведы в Москве


Животом своим, то есть жизнью, Рубан однако не рисковал, так как товарищи почти от слова до слова повторили его показания. Зато была маленькая рознь с ними в ответе ведуна-шведа.

– Сказывал я все то певчим, – объяснял Вилькин, – в такую силу, что могу я отчасти признавать болящих. Лет тому с двадцать в Риге учился я такой науке признавать через человеческие признаки, сколько кому жить и много ль будет у кого детей, и о прочем к гадательству. А говорил я, по тем человеческим признакам, что государю более жизни его не будет, как лет десять.

Таким образом, швед-ведун в надежде, если не вполне избыть, то, по крайней мере, значительно облегчить свое наказание, накинул жизни императору Петру Алексеевичу лишку семь лет. Следователи не могли удовольствоваться ни этой прибавкою, ни ссылкой подсудимого на какие-то «человеческие признаки». Они решительно требовали, чтобы тот объяснил: на каком знании пророчит он столь мало жизни государю?

– С того знания, – отвечал ведун, – что когда его величество года тому с четыре был болен, и о то время все доктора и лекари от него не отлучались и между собой имели коллегиум, на котором и учинили приговор: которые ныне его величеству лекарства от болезни пользу учинили, а впредь буде государю прилучится паки такая болезнь, то уже те лекарства его пользовать не будут для его великих трудов и беспокойств, и оттого может через десять лет жизнь его скончать. Об этом консилиуме сказывали мне лекаря государыни Раткин да Лейн. А чтоб только три года жить его императорскому величеству, таких слов я, Питер, не говаривал.