С наступлением холодов темпы заполнения ямы значительно выросли. Все быстро слабели, и некоторых ослабевших, как и поносников или дизентерийных, наш врач ухитрялся класть в стационар, где они и умирали, уже полностью выпав из поля нашего зрения.
4
Но не мешает вспомнить хотя бы некоторых моих товарищей по несчастью.
Хорошо помню интеллигентнейшего, обаятельнейшего человека и старого коммуниста, доктора исторических наук Ивана Глебовича Кизрина. Темой его докторской диссертации, не без помощи которой он после ученой степени получил свои двадцать лет, было «Движение Махно на Украйне»[204]. Кизрин был блестяще эрудированным ученым и увлекательнейшим рассказчиком. Собравшись в кружок около него, мы, молодежь, забывали голод и холод, непосильный труд, слушая его рассказы о боевых днях Гражданской войны. Историю Махно он знал досконально. Умер Иван Глебович Кизрин одним из первых, тихо и незаметно.
Особо хорошие отношения я поддерживал с Николаем Николаевичем Поляковым, бригадным инженером, по-нынешнему генерал-майором инженерных войск. Служил в Ленинграде начальником танкового завода. Типичный партийный интеллигент еще дореволюционной закваски, культурный, порядочный и мягкосердечный. До сих пор не пойму, как такой человек мог при Джугашвили и Жданове добраться до высоких постов?
Здоровья, как говорится, не богатырского, да и годы приличные, порядком за пятьдесят, Николай Николаевич одним из первых моих приятелей на Мальдяке стал доходягой. Особенно его одолевали вши, которыми он был буквально усыпан. Кончилось дело тем, что с ним уже никто не хотел лежать на одной вагонке. Наш врач определил Полякова в стационар, где он вскоре умер.
Иван Михайлович Данишевский был директором крупнейшего Новосибирского авиамоторостроительного завода. Вопреки своей суровой внешности он обладал душевной добротой, редкой честностью, порядочностью и принципиальностью. Он уцелел после мальдякской зимы и впоследствии, когда режим несколько облегчился, был переведен на «23-й километр», а затем на «72-й километр». Как опытнейший инженер-механик он был назначен начальником механической мастерской, и очень многие из интеллектуальных контриков, зэков с большим партийным стажем, обязаны ему спасением своей жизни. Человека, никогда не державшего в руках напильник, Данишевский оформлял в мастерскую как опытного слесаря, то есть в относительное тепло и под крышу.
Имел Данишевский «полную катушку» – двадцать пять лет тюремного заключения. Типичная сталинская награда за дореволюционную партийную деятельность на родине и в эмиграции, за участие в Гражданской войне, на которой он дослужился до комиссара дивизии, и за активную деятельность на крупнейших хозяйственных постах в период первых пятилеток. Этот благороднейший человек, не сгибаясь, пережил все ужасы Колымы и, дожив до полной реабилитации, вышел в отставку в воинском звании подполковника. Иван Михайлович долго занимался литературной деятельностью: при его активном участии был выпущен сборник «Были индустриальные» о видных хозяйственных деятелях первых пятилеток. Был он и одним из главных редакторов известной книги заместителя министра авиационной промышленности Смелякова «Деловая Америка»[205]. Данишевский подарил мне ее с такой надписью: «Молодому Леве от старого Ивана», а «молодому» уже было тогда порядком за шестьдесят. Жил он на проспекте Вернадского в Москве, и я никогда не упускал возможности зайти к нему и пожать его благородную «лапу».
И умер он достойно. Один писака, член Союза писателей по фамилии, кажется, Колесников[206], написал книгу про Куйбышева, в которой упоминались некоторые видные самарские коммунисты, в том числе и наш с Иваном Михайловичем общий друг и однокашник по Колыме – доктор технических наук и профессор, специалист по истории техники Юрий Константинович Милонов. Неизвестно из каких источников, скорее всего из доносов в 1937 году в НКВД, автор этого труда излил на Милонова такую кучу клеветы и грязи, что все читавшие книгу старые коммунисты настояли перед ЦК на организации публичного разбирательства. Единственное оправдание, которое мог привести в свою пользу автор, так это то, что он полагал, что Милонов умер на Колыме, а на покойника, по мнению таких авторов, можно списать что угодно. Причем выступал Колесников настолько нахально, что председательствовавший на разборе Данишевский был так потрясен этой наглостью, что его сердце не выдержало, и он умер прямо за столом Президиума, защищая своего друга. Ничьей жизни, ничьему богатству или счастью не завидую, но такой смерти откровенно завидую.
Сам Милонов – высокого роста, похудевший до состояния скелета, в очках, одна из поломанных дужек заменена веревочкой – даже в этих условиях своего профессорского вида не терял. Еще до революции он отсидел несколько лет в Самарской тюрьме за большевистскую деятельность. На Колыме у него был срок двенадцать лет тюремного заключения, причем осужден он был как «провокатор царской охранки». Поводом послужило то, что у Милонова некоторое время скрывался крупный партийный деятель, который потом уехал в другой город, где был арестован. Свой срок Милонов отбыл на Колыме полностью и по окончанию его остался там на вольное поселение… После реабилитации он вернулся в Москву и жил на Ленинском проспекте. Бывая в Москве, я всегда улучал возможность к нему заглянуть, тряхнуть стариной, а на праздники не забывал поздравить открыткой. Умер он в 1979 году.
Кстати, попался мне недавно стенографический отчет X съезда РКП (б), где упоминался в качестве руководителя делегации Самарской губернии Ю. К. Милонов. Он, оказывается, в те дни был сторонником так называемой рабочей оппозиции и весьма задиристо выступал на съезде, дав отвод намеченному в Президиум съезда М. В. Фрунзе, мотивируя это тем, что нет еще четких доказательств непричастности Фрунзе к вскрывшимся в Красной Армии злоупотреблениям. Обвинял он и других руководителей в насаждении бюрократизма и даже назвал В. И. Ленина «главным чиновником России». По-видимому, эти выступления Милонова и явились главной причиной его ареста и осуждения. Но, поскольку после съезда Милонов стал твердо придерживаться генеральной линии и придраться к нему было уже нельзя, энкэвэдэшные следователи и нашли это его «предательство»: обошлись с ним весьма милосердно, и за меньшие преступления давали и двадцать пять лет, и даже вышку!
Интересной фигурой был старый большевик и полиглот Натан Яковлевич Гринфельд[207]. До революции он долгое время пробыл в эмиграции и изъездил немало стран. После Октября Гринфельд некоторое время работал директором Малого Театра в Москве. Там его отыскал его старый приятель нарком иностранных дел Чичерин и взял к себе личным секретарем. С Чичериным Гринфельд участвовал во многих международных конференциях, в том числе Генуэзской и Гаагской. Умер он на Мальдяке одним из первых, и лежат его косточки с фанерной биркой в одной из бесчисленных колымских ям.
Одним из моих лучших друзей был молодой журналист из Николаева Григорий Яковлевич Владовский[208]. Часто, особенно к концу рабочего дня, когда сил оставалось все меньше, а мороз все крепчал, когда уже было совсем темно, а мы, как грешники в аду, еле волочили ноги, когда хотелось просто лечь на мерзлую землю и скорее умереть, тогда Гриша всегда меня подбадривал.
5
Но время шло, морозы крепчали, питание не улучшалось, и даже мой железный организм начинал сдавать. Все чаще, особенно по утрам, чтобы подняться с нар, приходилось употреблять всю силу воли, потому что если не поднимешься по сигналу, то не успеешь даже выпить кружку кипятку, который дневальные регулярно готовили из снега, и нагреть на печке холодный хлеб, выдаваемый по утрам.
Особенно пугали явные признаки апатии: не хотелось ни с кем общаться, доплетешься вечером в барак, съешь ложку каши и скорей на свое верхнее место на вагонке закутываться во все имеющееся тряпье, чтобы как-то передрожать до подъема, проваливаясь иногда в черное небытие. И думать о чем-то уже сил нет, просто лежишь как в могиле. Как-то меньше стал донимать и голод, организм, видимо, начал привыкать к постоянной нехватке пищи. Хотя я и на воле был худощав, но тут уж совсем кости стали вылезать. В бане страшно было на себя смотреть: все ребра на виду, ляжек на ногах практически нет, в задний проход можно чуть ли не кувшин свободно вставить[209], но как ни удивительно, все же пока не только жил, но мог и двигаться, и даже выдерживать не только лютые колымские морозы, но и тяжелейший каторжный труд, который плохо ли, хорошо ли, но делать приходилось, иначе-то ведь моментально замерзнешь. До чего все-таки выносливая скотина – человек!
Но все же умирать стали все чаще и чаще и не только в забое, но и в палатке. Надо сказать, что умирали легко. Помню, как в один из редких выходных дней нас с утра погнали на сопку за дровами. Дело было в середине зимы, ближние к лагерю деревья уже давно вырубили и сожгли, и идти приходилось километров по пять-шесть. Поднимешься на сопку, а там нарядчики уже ждут с напиленными баланами[210]. Взялся со своим напарником – бывшим машинистом Лисицыным – за один такой балан (спасибо нарядчикам, что дали не самый тяжелый) и потащили вниз. Останавливаться отдохнуть нельзя, потому что сбросишь балан на землю – потом уже не поднимешь. Если одно плечо занемеет, то остановишься и переложишь балан на другое. Единственная мысль – скорее добраться до лагеря и погреть руки около печки.
Кое-как добрались мы до лагеря, сдали балан на вахте – и в палатку. Там тепло, дневальные по случаю выходного дня дров не жалели, печи красные. Обогрелись немного, а Лисицын мне говорит: «До обеда еще часа два. Полезу наверх, немного отдохну, а то чувствую себя неважно. Когда обед принесут – толкани», – и полез наверх на свое место. А я остался кемарить около печки, лень было лезть наверх. Часа через два принесли обед. Я толкаю Лисицына в ногу: вставай, обед принесли. Но что-то он не реагирует, да и нога какая-то твердая, неподвижная. Поднялся, глянул наверх, а он уже мертвый. Когда и как он умер, никто не заметил.