Утром, после оправки и поверки, познакомились. Старик оказался непростым: восемьдесят два года от роду, до ареста был не больше не меньше чем архиереем Молдавии (высший духовный сан в республиканском масштабе). Видимо, на месте он пользовался у верующих таким авторитетом, что даже НКВД не решился его там трогать. Его вызвали в Москву на какой-то якобы созываемый церковный собор. Прибыл он в столицу в международном вагоне, ему подали легковой «Линкольн», на котором и привезли прямо на Лубянку. Там обыскали, оформили, и, не заводя в «собашник», привезли прямо сюда, в Бутырку. Видимо, особых преступлений за ним не числилось, потому что в Бутырку обычно привозили преступников, так сказать, второго сорта.
Отец Николай оказался широко и разносторонне образованным человеком. В свое время окончил Петербургский университет, затем принял постриг. Окончил в России духовную академию и впоследствии был одним из ее ведущих профессоров. Еще до революции был избран почетным доктором теологических наук Кембриджского и Гетингенского университетов. Неоднократно бывал за границей на различных духовных мероприятиях. Кроме того, отец Николай был настоящим полиглотом: он великолепно, не хуже русского, владел латынью, древнегреческим, древнееврейским, арабским, фарси, всеми европейскими, вплоть до португальского и датского, языками. Испанский он, конечно, знал гораздо лучше меня, хотя бывал в Испании совсем не подолгу, и по моему выговору сразу определил, что учил я испанский отнюдь не по учебникам, в русских учебных заведениях, а на месте, но когда я попросил его об этом не распространяться, перестал говорить на эту тему. Ко мне он относился буквально с отеческой нежностью, и я ему платил за это глубоким уважением и всеми в нашем положении возможными заботами. Но оказалось, что кроме богословия и теологии, кроме блестящего знания всех религиозных и народных сокровищ, которые он почти все, как финскую «Калевалу», индийскую «Сакунталу» и прочие, знал наизусть, он мог часами цитировать всех русских классиков, целые поэмы и пьесы Шекспира и Байрона, Гете и Гейне, Данте и Сервантеса, причем как на русском языке, так и в оригинале. Как уверял находившийся в нашей камере раввин, еврейские «Хумеш», «Танах», «Сфорим» и весь «Талмуд» отец Николай знал не хуже любого раввина, которые обязаны были всю эту литературу помнить наизусть, так как на экзаменах им наугад из любого из десяти объемистых томов, страниц по 800 мелкого шрифта каждый, читали два-три слова, а дальше экзаменующийся уже должен был продолжить текст, пока не остановит экзаменатор. Иначе звание раввина получить было нельзя. Просто невозможно было поверить, как это такой объем самых разносторонних сведений мог помещаться в голове одного человека, причем в возрасте восьмидесяти двух лет.
Помимо этих знаний, так сказать, по основной специальности, отец Николай великолепно разбирался в истории Российского государства, прекрасно знал философию всех времен и народов, и – что самое удивительное – политические науки. Труды Маркса, Энгельса, Канта, Гегеля, Ленина и прочих он помнил во всех подробностях. Тут уж наш профессор Ян Михайлович Раевский получил достойного оппонента: любо-дорого было слушать, как они порой сцеплялись по какому-либо политическому или философскому вопросу. Мы, окружающие, конечно, ничего не могли понять из этого ученого спора и просто хлопали ушами, но удовлетворение такие диспуты всем доставляли большое.
По историческим вопросам, особенно по всеобщим, зачастую «сажал» отец Николай и нашего доктора Буланова, который был буквально влюблен в этого попа. Можно было себе представить, какое впечатление производила его эрудиция на полуграмотных энкавэдэшных следователей, которые вели его дело. Конечно, будь отец Николай помоложе, не миновать бы ему, несмотря ни на что, «баранки» (десять лет), или даже «вышки», уж больно это была на общем фоне белая ворона, но его преклонный возраст не дал возможности сделать такое черное дело, и как я узнал позже, отец Николай получил вольную ссылку. Ну что ж, спасибо НКВД и за то, что не поднялась даже у него рука загубить окончательно такого выдающегося и по учености, и по ангельскому характеру человека.
Не изгладился из моей памяти и такой эпизод: был в нашей камере бывший член редколлегии «Правды» – старый коммунист Павел Иванович Боговой. Это был уже немолодой, сумрачный и малообщительный человек. Меня он иногда жаловал непродолжительными беседами: он, очевидно, догадывался, откуда я прибыл, да и к тому же у нас был общий знакомый – Михаил Кольцов.
Богового довольно часто вызывали на допросы, преимущественно по ночам, по-видимому, над ним там особенно не издевались, потому что приходил он не очень измученным. В таких случаях Павел Иванович молча ложился на свое место и, если кто-либо пытался завести разговор, отвечал односложно и очень неохотно, в отличие от других, любивших делиться своими впечатлениями от допросов. Зная это, я никогда не заговаривал с ним после его прихода.
Ни радио, ни газет в нашей камере не было, и все новости с воли мы обычно получали от новеньких, то есть свежеарестованных товарищей. Правда, обычно эти новости бывали минимум четырех-пятидневной давности. Но на безрыбье и рак рыба, все же мы кое-что знали, что творится у нас и за рубежом.
Накануне к нам в камеру поместили новенького – преподавателя Военно-химической Академии, которого взяли всего два дня назад. По его словам, самой знаменательной новостью в Москве было возвращение из Испании Михаила Кольцова. Его наградили орденом Ленина, почему-то без публикации в печати, но это было вполне достоверно, потому что сам наш новенький, еще будучи на воле, присутствовал на лекции Кольцова о событиях в Испании, и на груди докладчика сиял новенький орден Ленина, которого до поездки у него не было. По всей Москве, по словам новенького, висели афиши, извещавшие об очередной лекции Кольцова об Испании.
В тот же день, точнее поздней ночью, когда все спали, а я сидел на любимом месте – на скамейке у стола и, опустив голову на руки, слегка кемарил, открылась дверь и вошел Боговой, по-видимому, прямо от следователя. Почему-то Павел Иванович изменил своим обычным привычкам и, вместо того, чтобы сразу же молча лечь на нары, подсел ко мне и тихо сказал на ухо: «Лев Лазаревич, что делается? Ничего не могу понять!» и рассказал такую историю. Вызвали его на допрос. Заходит в комнату. Следователь любезно предлагает присаживаться. На столе у него, кроме дела Богового, которое он уже здесь видел несколько раз, лежит еще одна пухлая папка с четкой надписью на обложке «Михаил Кольцов-Зильберштейн» (не ручаюсь за точность, возможно, что фамилию я мог и перепутать[162]), причем лежит эта папка так, чтобы Боговой мог ее отчетливо видеть. После обычных вопросов о самочувствии и делах в камере следователь достает пачку папирос «Пушка», предлагает закурить, закуривает сам и после небольшой паузы лезет в ящик стола.
Достав оттуда фотографию Кольцова и показав ее Боговому, он официально спросил: «Знаете ли вы этого человека?» Боговой даже удивился такому вопросу: «Ну как же, конечно знаю. Это журналист и писатель Михаил Кольцов. Что за странный вопрос! Ведь его знает не только весь Советский Союз, но и весь мир». Игнорируя такой ответ, следователь повторил свой вопрос: «Я вас спрашиваю официально, для протокола: кто этот человек? Знаете ли вы его, а если знаете, то где, когда и как вы с ним встречались?» Раз беседа приняла такой оборот, Боговой ответил: «Человек на этой фотографии – известный журналист и писатель Михаил Кольцов, член редколлегии газеты “Правда”. Знаком я с ним очень хорошо по многолетней совместной работе в редколлегии». Следователь аккуратно записал в протокол свой вопрос и ответ Богового и дал ему расписаться под ответом. Такой у них был порядок: в протоколе допроса следователь записывает свой вопрос и ответ подследственного, который для подтверждения достоверности каждого своего ответа должен был скреплять его своей подписью.
После этого следователь сделал еще одну паузу и огорошил Богового совершенно невероятным вопросом: «Так что вы можете рассказать нам о контрреволюционной деятельности этого злейшего врага народа?» И это в то время, когда «враг народа» только что вернулся с фронтов Испанской Республики, получил высший орден Советского Союза – орден Ленина, и буквально на каждом столбе в Москве висели афиши с его фамилией и портретом и народ валом валил на его лекции об Испании! «Я от неожиданности чуть со стула не упал, – рассказывал Боговой. – Назвать Кольцова врагом Советского Союза мог только или фашист, или сумасшедший». Но следователь совершенно спокойно повторил свой вопрос, после чего протянул Боговому стопку чистой бумаги и ручку с пером: «Подумайте хорошенько и напишите здесь как можно подробнее о всех деталях контрреволюционной деятельности Кольцова. И учтите, что чем подробнее и обстоятельнее вы напишете об этом негодяе, о всех его подлых и преступных делах, тем будет лучше для вас. Этим вы хоть частично загладите свою вину перед партией и родиной и тогда сможете рассчитывать на снисхождение нашего правосудия. Ведь вы сами понимаете, что вам грозит, если вы полностью не осознаете свою вину и не поможете нам разоблачить всех, кто вас толкал на путь контрреволюции и руководил вашими преступными деяниями». Тут Боговой умолк, и через несколько минут продолжил: «Ну что я ему мог ответить? Ведь до сих пор мне ни разу не представили никакого доказательства моей преступной деятельности, все требовали, чтобы я для облегчения своей судьбы во всем сознался, а тут еще такого преданного партии и родине человека, как Кольцов, ко мне приплели как руководителя моей контрреволюционной деятельности и еще требуют, чтобы я на него давал какие-то клеветнические показания. Посидел я за столом минут пять, все это время следователь ходил по комнате и курил, и не переставая твердил мне: «Ну пишите, пишите».
Что ж, пришлось взять ручку и начать писать. Написал я очень коротко, что знал Кольцова по совместной работе в «Правде». Знал как честнейшего и преданного партии и родине человека, ни о каких его, так же как и моих, к