[167] иностранной державе. По его рассказам, он никогда в жизни не только не видел этих планов, но даже и понятия не имел, где и как они хранятся. Сам он, будучи причисленным к интендантской службе, в основном занимался фуражом для обозных лошадей, и тут он, видимо, кое-что знал о конском поголовье в своем соединении, но не думаю, что иностранная держава, которой бы этот человек предложил продать секреты, раскошелилась бы. Да и вряд ли в Бобруйске, где он служил, находилось какое-нибудь посольство державы. Тем не менее, его привезли в Москву; занимался им тот же спецотдел, что и мною.
Следует отметить, что питание в Бутырках было, по тюремным условиям, вполне приличным. Особенно вкусным казался хлеб, хотя и ржаной, но всегда отличной выпечки, ноздреватый, с хрустящей корочкой. Он был для нас самым вкусным лакомством; правда, как говорят французы, лучшей приправой для любого блюда является аппетит, отсутствием которого никто из нас, конечно, не страдал. Неплохой была и баланда: густая, наваристая и иногда даже с «самородками», – так на Колыме называли кусочки мяса, плавающие в ней. Начальник Бутырской тюрьмы – капитан госбезопасности Попов (он носил в петлицах три «шпалы», что в те времена соответствовало званию армейского полковника), высокий, худощавый, с длинными черными усами[168], внешне напоминающий Дон-Кихота Ламанчского, видимо, был неплохим хозяином. Говорили, что он имел договор с московской бойней и получал оттуда мясные отходы, а так как в те времена никто из руководителей, в том числе и московских боен, не был застрахован от попадания в Бутырки, то Попов всегда получал лучшее из того, что ему можно было дать.
Еще одной достопримечательностью Бутырок была баня. Надо сказать, что организация была безупречной и здесь: в баню водили сразу целой камерой (в «пересылке» в два приема, по сто – сто двадцать человек). Одна камера раздевается в предбаннике, вторая моется в бане, а третья, помывшись, уже одевается в после баннике. Этот конвейер действовал очень четко – в двери камеры открывается форточка и раздается: «собирайся в баню». В камере начинается оживление: все собирают свои шмотки и выходят в коридор, в камере оставлять нельзя было ничего, так как сразу же после выхода зэков здесь специальной командой надзирателей проводилась полная дезинфекция и капитальный шмон. Снимались все щиты с нар, тщательно осматривались все щели в стенах и нарах в поисках спрятанных там ножей, иголок и прочих запрещенных предметов. После этого паяльными лампами прожигались все щели в стенах, металлические кронштейны для поддержки щитов для нар, а особенно сами щиты. Уж их-то не жалели, ведь всякие паразиты, конечно не человеческого происхождения, заводились прежде всего там. Щиты были всегда обуглены, но зато за все время пребывания в Бутырках (а я пробыл там в общей сложности около года), я не помню ни одного случая, чтобы там был обнаружен хоть один клоп или таракан.
Идти следовало, соблюдая тишину. За попытку установить связь с обитателями других камер, открыв форточки в дверях или через тайники в бане, грозил карцер. Несколько надзирателей, принимая обычные меры предосторожности, постукивали ключами по пряжкам ремней и вели всех в баню. Все было точно рассчитано: мы попадаем в предбанник как раз в тот момент, когда предыдущая камера уже моется в бане, а банные надзиратели уже сделали шмон в тайниках предбанника, где неосторожные зэки оставляли записки для установления связи со своими знакомыми в других камерах. Поскольку банным надзирателям все эти тайники были хорошо известны, вся корреспонденция попадала к ним. Если из содержания записки удавалось установить фамилии, то и отправитель, и получатель водворялись в карцер сроком до пяти суток.
Войдя в предбанник, все размещались на деревянных лавках, раздевались догола и все свои вещи вешали на специальные крючки. Все это потом отправлялось в дезинфекционные шкафы и выдавали хозяевам лишь после выхода из моечного отделения – в послебаннике. Когда вещи «уезжали» в дезинфекционную, надзиратели выдавали зэкам несколько ручных машинок для стрижки волос и несколько кусачек-бокорезов для обрезания ногтей на руках и ногах. Среди зэков всегда находились добровольцы-парикмахеры, которые всем желающим стригли волосы, бороды и всю растительность, которую клиент считал лишней. Если у кого-нибудь не оказывалось своего мыла (большинство его имело, так как они еще сравнительно недавно попали в следственную камеру с воли), то надзиратель выдавал ему маленький, граммов тридцать, кусочек хозяйственного. Поскольку процедура мойки была длительней раздевания, то после стрижки еще оставалось время, которое каждый использовал по своему усмотрению. Наконец, открывалась дверь в моечное отделение, и все сразу же туда устремлялись. Эта спешка объяснялась просто: по бутырским традициям, последнему проходящему через двери предбанника в моечную (и то же самое после мытья из моечной в послебанник) надзиратель припечатывает на мягком месте, пониже поясницы, свой ключ. Ключи эти довольно увесисты (граммов 150–200), висят на шнурках, так что у зэка надолго остается четкий отпечаток бутырского ключа и уж в следующий раз он последним не будет. Обижаться здесь никто и не думал, традиция эта уже всем была известна, посвящали в нее сразу же после помещения в камеру старожилы. К чести надзирателей надо сказать, что к старикам или инвалидам она не применялась, ключом доставалось только последнему здоровому, молодому или средних лет человеку.
На саму баню жаловаться не приходилось: чисто кафельные полы и стены, мраморные лавки, достаточно шаек, кранов, всегда горячая вода, а главное – туалет без ограничения. Многие зэки, особенно из больных желудочно-кишечными заболеваниями, чрезвычайно страдали от жесткого ограничения времени оправки, ведь за считаные минуты, камера в 70–80 человек должна была умыться, справить все нужды, так что по-домашнему рассиживаться не приходилось, а тут в бане – раздолье, сиди сколько угодно.
Надо сказать, что многие болезни, мучавшие людей на воле, как-то совершенно излечивались в тюрьме. Особенно это относилось к желудочно-кишечным недугам, в основном возникавшим от чрезмерного потребления жирной и плохо перевариваемой пищи. Здесь же излишеств не было: суп-баланда и каша, все постное и в более чем умеренных количествах. Такая диета весьма благотворно влияла на многих людей на воле; здесь же, к сожалению, эта «диета» затягивалась лет на десять и больше, так что воспользоваться ее сильными свойствами после отбытия срока удавалось не всем.
Попадало в тюрьму и немало заядлых, хронических алкоголиков, на воле не вылезавших из больниц принудительного лечения и вытрезвителей. Любо-дорого было смотреть, как они здесь мгновенно излечивались. Через неделю ни один из них даже не вспоминал о водке.
9
Вернемся в Бутырскую тюрьму лета 1937 года. Когда открылись врата рая в моечную и все устремились туда, я был, естественно, среди первых и избежал отпечатка ключа на своих ягодицах. Началось раздолье: все моются, кряхтят, обливают друг друга холодной и горячей водой, трут до крови друг другу спины, в общем, настоящее веселье. После мытья, получив в послебаннике свое продезинфицированное белье и одежду (все совершенно влажное, правда неизвестно, подействовало ли это на паразитов), которую следовало надевать на мокрое тело, так как обтираться было конечно нечем (полотенца пропаривали вместе с одеждой), мы были довольны тем, что это происходило летом, а не зимой, когда такая процедура была бы не только менее приятной, но и опасной для здоровья. Особенно нас задерживать в послебаннике не стали и, когда все оделись, быстрым темпом препроводили обратно в камеру. Перед входом в нее опять шмон: каждый снова раздевается догола, все вещи тщательно осматривают и по мере готовности отдают хозяину, который после этого имеет право войти «домой» – в камеру. Обед уже на столе. Все, конечно, давно остыло, но отсутствие должного вкуса пищи вполне компенсируется возросшим аппетитом.
Только расположился я после бани вздремнуть, как открывается дверная форточка: «На букву “X”». Подхожу – меня. «Собирайся легонько – на допрос». Конечно, передрожал я, пока шел к двери, порядком, все думал: ну, сейчас с вещами и в Лефортово, но пока, раз «легонько», пронесло. Значит, Касаткин санкцию так и не получил, и пока все в порядке. И вот опять та же комната и тот же следователь за столом. На этот раз он вполне спокоен: ответил на мое приветствие, сам предложил сесть на табурет, не пытался пугать пистолетом и даже, закурив, подвинул ко мне пачку «Пушки» (почему-то в те времена почти все работники НКВД среднего ранга курили папиросы «Пушка»). Я тогда еще не курил и потому вежливо отказался. Опять началась старая песня, но на этот раз без всякой ругани и даже на вы. Я поначалу не сообразил, к лучшему это или к худшему.
Он: «Разоружайтесь! Выдавайте ваших хозяев и сообщников. Только полное признание может несколько облегчить вашу участь!» и т. д. и т. п. Все происходит так, как будто бы перед тобой не живой человек в форме НКВД, а граммофон с одной и той же пластинкой, остановившейся на одной и той же испорченной строке. Я, конечно, тоже завожу свою пластинку: «Честно служил партии и Родине. Ни в чем не виноват. Не понимаю, почему нахожусь здесь» и т. д. и т. п.
В таком духе мы беседовали около часа. У Касаткина аргументы тоже железные: «Значит, вы ни в чем не виноваты? Значит, органы НКВД вас несправедливо арестовали и столько времени незаконно держат в тюрьме? Значит, по-вашему, органы НКВД нарушают советские законы и арестовывают ни в чем не повинных людей, даже заслуженных перед партией и родиной? Значит, по-вашему, в органах НКВД сидят вредители, умышленно наносящие вред нашему государству? Ведь такие утверждения уже являются злостной клеветой на надежный оплот нашего общества – органы НКВД. Это уже преступление, которое может караться высшей мерой!» Что и говорить, логика железная, и возражать против нее трудновато. Тут как в басне Крылова «Волк и ягненок»: «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать». Так и здесь получается: раз тебя арестовали органы НКВД, то ты уже виноват и должен сам найти и описать свое преступление, а раз ты этого не делаешь, то клевещешь на НКВД, что тебя незаконно арестовали, и потому заслуживаешь еще более строгого наказания.