Москва. Квартирная симфония — страница 35 из 43

Как можно одновременно не вертеть головой, озираться по сторонам и бежать?» Рукопись она везла с Большой Черемушкинской в квартиру на Ленинский, стоя с несгибаемой спиной в 26-м трамвае и поминутно косясь в разные стороны, не нарисовались ли в вагоне оловянные глаза «серых». Дорога показалась ей вечностью. О бесчинствах сотрудников НКВД и КГБ она тогда понятия не имела. Но со слов бабы Нади ей представлялось, как двое, естественно, во всем сером, возникают из воздуха, буравят ее живот оловом глаз, хватают под руки, выволакивают из трамвая, английская булавка от резких движений раскалывается, полотенце съезжает, папка выпадает, листы высыпаются на асфальт… Ничего подобного не произошло. Папка на Томином животе благополучно достигла квартиры и кое-какое время хранилась под их с Лией кроватью, упакованная, помимо полотенца, в плотный непрозрачный целлофан, – до момента прихода неизвестного мрачного человека, забравшего ее для вывоза из страны и публикации на Западе.

Я закидывала невод снова и снова – жаждала дополнительных нюансов посещений квартиры Надежды Яковлевны Мандельштам. И на свою голову вытянула нечто, похожее на ржавую диатомовую водоросль. Услышала, как Белла Ахмадулина в молодые годы в гостях у Надежды Яковлевны могла описаться в штаны, наклюкавшись до бессознательного состояния. Пристрастие Ахмадулиной к спиртному не составляло государственной тайны, но, получив эту подробность, я в душе обиделась за гениальную Беллу. А Тома и в мыслях не имела оскорбить ее таким откровением. Этот штришок выскочил из памяти Томы, возможно, потому, что оказался ближе остальных к эпизодам ее собственной будущей взрослой жизни. В ту пору она, четырнадцати-пятнадцатилетняя, никого из увиденных в знаменитой квартире не воспринимала небожителями. Все они были для нее обычными земными людьми. Да и не секрет, что в творческих диссидентских кругах водку глушили не меньше, чем в рабочей среде «Серпа и молота». (Если копнуть глубже, причины пития у тех и других сходились примерно в одной точке.) К тому же малоречивая Лия наверняка не вела с подростковой Томой просветительских бесед по поводу уникальности посетителей квартиры на Большой Черемушкинской. А Белле Ахмадулиной в то время, по нехитрым подсчетам, было года тридцать три – тридцать четыре. Самый расцвет трагически неземной красоты и трагически неземного таланта. И фоном того периода – брачное межсезонье от Нагибина к Мессереру с кратким креном в сторону юного Кулиева. Недаром несколькими годами раньше, незадолго до официального развода, Юрий Нагибин в своих горестных дневниках, в 67-м, записал: «Рухнула Гелла, завершив наш восьмилетний союз криками: “Паршивая советская сволочь!” – это обо мне».


Постепенно всплыли еще две детали уже более взрослых Томиных лет. «Мы с Фиркой – была у меня близкая подруга Эсфирь, тоже в тусовку бабы Нади вхожая – ездили иногда в валютные “Березки” по нескольким адресам, кое-что по просьбе бабы Нади покупали. Ее бесполосными капиталистическими чеками снабжали – кто, не знаю, если честно. Кроме Цветаевой и Пастернака, там томики ее любимого Оси можно было купить. Выходим один раз с заказиком, закуриваем, подходят к нам двое в кожаных тужурках: “Откуда у вас чеки, девочки?” “От Надежды Яковлевны Мандельштам”, – отвечаем. Двое, одинаковы с лица, буквально в воздухе испарились. Ее имя магически подействовало. Баба Надя в минуты щедрот и приличного настроения вполне по-матерински к нам с Фиркой относилась, чеки на модные шмотки подкидывала. Фире особенно перепадало. Я брать стеснялась. Мы с Фирой в Институте проблем передачи информации РАН тогда работали, в разных отделах; модные обе были девахи. Фирка кое-что из купленного в “Березке”, не подошедшего ей, мне задним числом предлагала. А у меня и без нее классный был прикид благодаря отцу. И возможность в гастрономе ГУМа спецзаказы получать, где всем заведовал отцовский друг. Приносила бабе Наде копченого угря из заказов, она его очень любила. И в продуктовую “Березку” на Большой Грузинской с Фиркой тоже вместе ездили. К бабе Наде кто только пожрать не шлялся. Один математик с женой (была названа известная фамилия) все время бабу Надю объедали. После них как Мамай прошел. В нашем институте, кстати, работал. Заглядывает как-то ко мне в лабораторию: “Какая же ты стерва, Томка! Пять рублей на кухонном столе у Н. Я. зачем оставила и записку “Гофманам на пропитание”? Сотрудники моей лаборатории меня, между прочим, “честью и совестью коллектива” звали (подмигивание), это так, на заметочку». (Фамилию в исторической записке на всякий случай я изменила, хотя с подлинной она созвучна.)

– Хочешь еще прикол?

– Спрашиваешь! Естественно.

– Начальница отдела кадров в нашем институте была – Татьяна Кондратьевна Засимова, легендарная личность. Заведующий биолабораторией удивлялся, куда спирт все время исчезает. А Татьяна Кондратьевна не стеснялась. В зюзю пьяная ложилась на стол в кабинете директора, когда он отсутствовал, и начинала обзванивать сотрудников-членкоров, требовала от них накрытия богатых столов, чтобы они на ее воображаемых поминках речи в ее честь репетировали. Она же понятно из какой структуры была. Попробуй откажи ей. Лишишься регалий, по миру с сумой пойдешь – это в лучшем случае. И вот собирались наши знаменитые академические евреи, накрывали столы и толкали речевки в честь будущих поминок Татьяны Кондратьевны. А она на карандашик всех брала.

– Да ну тебя, Тома, сочиняешь.

– Ты что?! Вот тебе истинный крест!

Думаю, способность Томы не блюсти границ в своих острых высказываниях и не падать ниц перед любыми авторитетами частично проистекала именно из среды отчаянной «бабы Нади». Но нужно отдать должное и ее величеству Природе, подарившей Томе врожденные базовые черты. Эти черты, сохраненные ею по жизни, вызывали мое безусловное благоговение. Поскольку никогда социальный статус человека не был определяющим и для меня. Ценность представляли совсем иные человеческие ресурсы.

С Можжухиным, кстати, Тома познакомилась в своем же Институте проблем передачи информации. Будучи талантливым технарем с Бауманкой за плечами, он работал в отделе робототехники. Нередко встречал Тому в институтских коридорах. Влюбился в ее длиннющие стройные ноги, в волшебную смугловатую кожу, а главное, в развеселый острый нрав. Спина у нее тогда была в порядке. Вся Тома была в полном порядке. Ухаживал Можжухин пылко и красиво, двухлетнего Лёнчика принял как родного, Альцгеймера в лице Лии не испугался. Ее болезнь тогда не приняла еще форму катастрофы. Лия вполне могла уследить за маленьким Лёнчиком и накормить его предусмотрительно приготовленным Томой обедом.


Мастерство словесного пилотажа Тома продолжала совершенствовать в профессорско-медицинской среде конца 80-х – начала 90-х, будучи замужем за Можжухиным. При перестроечном дефиците всего и вся и полном упадке медицины Можжухин занялся поставками в Москву архиценного импортного клинического оборудования. Людская смертность при развале Союза резко возросла. Медики повсеместно запаниковали. Реформирование не в первую очередь, но добралось и до медицинской сферы. Появлялись частные инвесторы, родился бартер. Со своим профессиональным чутьем и решительным нравом Можжухин попал в струю. Открытое им предприятие вступило в договорные отношения с несколькими крупными медицинскими институтами. На его пробивную силу и организаторские способности молились. Денег в семье появилось много. Дверь в квартиру на Ленинском, полученную путем обмена квартиры Томиных родителей и метров Можжухина, доставшихся ему после развода с первой женой, не закрывалась. Медицинская профессура ломилась к ним не только по деловым поводам, но и побарствовать за роскошным столом. Тома от души накрывала щедрые поляны и бдительно пополняла опустошаемые гостями тарелки. Успевала накормить деликатесами в отдельной комнате Лию, всячески избегавшую после смерти Надежды Яковлевны любых шумных компаний. (Единственная комната с дверью была обустроена именно под Лию. До момента, когда Лия откажется принять из рук Томы еду и скажет: «Уйдите, женщина, я вас не знаю», будет еще далеко.)

Разговоры во время бурных застолий велись откровенные. Традиционные медицинские байки, анекдоты про недавних руководителей страны, сдобренные крепкими напитками и не менее крепкими эпитетами, не смолкали. Коньяк, виски, водка лились рекой. Можжухин выстоял. Томе суждено было впасть в алкогольную зависимость.

Высшего образования она так и не получила. А когда? До двадцати одного года ухаживала за отцом. Не стало Героя Советского Союза, не стало преференций. Нужно было зарабатывать (жить на балетную пенсию матери не представлялось возможным). Творческое начало нарисовавшегося вскоре в ее жизни художника-дизайнера, отца Лёнчика, тоже требовало повышенного внимания. О первом муже Тома как-то мало распространялась. Сказала, что он родом из Литвы, хоть и Павленко. С отличием окончил отделение Вильнюсского художественного института. Познакомился с ней, когда она блуждала в поисках подарка для подруги на вернисаже в Измайлове, а он величественно стоял там со своими никем не покупаемыми работами и негромко предложил ей картину с надменной одинокой лилией – непорочно белой на иссиня-черном масляном фоне. Предложение выйти замуж сделал на третьем свидании. Бросил свой родной Каунас, переехал жить к Томе с Лией на Ленинский проспект. Возлагал надежды на творческо-карьерный рост в Москве. Прожили они вместе всего ничего. Его психика, впитавшая тонкий прибалтийско-европейский воздух, не выдержала испытания еврейской тещей с развивающимся Альцгеймером. Да и появившийся на свет Лёнчик любил громко поплакать. Художнический, дизайнерский, оформительский дар мужа требовал уединения, сосредоточения на себе, созерцательного покоя. Он часто запирался в ванной комнате, где только и мог отдаться рабочему процессу. Какие заказы он принимал и что оформлял, я не поняла. Поняла только, что заказов было мало. Как, собственно, и денег в ту пору. За пролетевшим как один день перерывом между замужествами последовало регулярное съестное обслуживание охочей до деликатесов, острой на язык медицинско-профессорской братии.