ыла профессор-офтальмолог, отказавшаяся оперировать твои глаза. Тебя нельзя было лишать особого угла зрения, твоей уникальной, присущей только тебе, широты обзора. Той широты, которая никогда ни в ком, скорее всего, мне уже не встретится…
Глава VКОДА, или Послесловие
В детстве ранними зимними сумерками я часто стояла у окна нашей коммунальной комнаты на Большой Полянке и смотрела, как во дворе дети играют в снежки с отцами, как с визгом съезжают с горки на размокших картонках – там, у подножия горки, их опять-таки ловили крепкие отцовские ладони. Именно отцы, веселые, бравые, раскрасневшиеся, в сдвинутых набок ушанках или лихо задранных к затылку лыжных шапочках, бередили мою неокрепшую душу. Возможно, фокус зрения детской души выхватывал из кучи-малы именно отцов – из-за нехватки собственного. Я не понимала, не знала, где мой. Есть ли он у меня вообще? Я никогда не спрашивала о нем ни маму, ни бабушку. Я была слишком робким ребенком. (С годами выяснилось: короткий брак моих родителей был вполне законным и даже свершившимся по страстной взаимной любви.)
Какой примитивный дурак, поделив детей по гендерному признаку, вывел формулу, что отец нужнее мальчику, чем девочке? Дочь, лишенная в детстве отца… Что может быть хуже? Хотя бы пусть приходящий. Чтобы взял за руку и повел хоть куда: во двор на качели, в гастроном Дома на набережной (там ведь был целый мир), в Болотный скверик к фонтану, по Большому Каменному мосту любоваться салютом. А потом, засыпая, спрятавшись с головой под одеяло, дыша в холодные ладошки, блаженно вспоминать тепло его руки и волшебный, с низкими переливами голос – на фоне вечных женских голосов матери и бабушки. До следующего счастливого раза… До следующего, которого не было…
И через двадцать, и через тридцать лет случалось ощутить нехватку отцовского плеча. Плеча не номинального, а по-настоящему любящего. Потому что, какие бы трансформации взросления с тобой ни происходили, детское ощущение безотцовщины остается с тобой навсегда.
Однажды в разгар весны (мне было лет десять) мы с мамой по какому-то поводу шли по Ленинградскому проспекту в сторону метро «Динамо» и столкнулись с моим отцом. Если бы не резкое узнавание друг друга моими родителями, я бы вряд ли признала в этом бравом поджаром человеке своего отца. Оказалось, в свободное от военной службы время он частенько гонял мяч на местном стадионе в любительской футбольной команде. Поравнявшись, мои родители произнесли всего две реплики. Он: «Все полнеешь?» Она: «Все лысеешь?» И, гордые собой, что нашлись в удачных остротах, разошлись в разные стороны. Мое оторопелое присутствие не значило для них ровным счетом ничего. Они сводили личные счеты. Обоим по тридцать пять – пик несокрушимых амбиций, непоколебимой уверенности в собственной правоте и полное отсутствие каких-либо зачатков мудрости. С тех пор я крепко уяснила, что личные счеты между мужчиной и женщиной бывают им гораздо важнее их общих детей.
Я часто задумываюсь: почему так сильно тоскую именно по Томе? Ведь со многими людьми раскидала меня жизнь. И ничего. Особых страданий не было и нет. Только не в случае Томы. Что за таинственные засекреченные нити тянутся от меня к ней и продолжают питать током счастливых воспоминаний? Кажется, со временем я нашла окончательную разгадку. Я продолжаю любить в Томе не только ее саму. Я люблю в ней ее отца. Я завидую их взаимной друг к другу любви. Пусть оборвавшейся раньше срока, зато настоящей. Ведь не завистливый в целом я человек. Единственными, кому я всегда, с далекого детства, завидовала, были любимые дочери любящих отцов. Я и в институт психоанализа поступила отчасти для того, чтобы изжить зудящую детскую рану. В процессе жизни рана рубцевалась, вытесняясь самой жизнью. В действительности происходило вот что: невидимый горе-плотник на скорую руку заколачивал рану досками. При каждом пинке судьбы доски трещали и отваливались, на их месте оставались торчать кривые ржавые гвозди. Изжила ли я тоску по отцу в своем более чем зрелом возрасте? Оставлю этот вопрос без ответа…
…Все мои былые риелторские подвиги наверняка были попыткой доказать себе, что я вышла из детства и юности победителем. Еще – стремлением отыскать в людях призрачное золотое сечение, вечно манящее, вечно обещающее что-то и вечно ускользающее. Перефразируя Михаила Булгакова, мое риелторство было усилием найти ответ на важнейший философский вопрос: способны ли люди в заданных обстоятельствах меняться внутренне и менять тем самым обстоятельства?
Коммуналка в Савельевском-Пожарском переулке стала второй моей коммуналкой. Первая, не менее дорогая сердцу, была в угловом доме 1/3 на Большой Полянке. Здесь я провела первые одиннадцать лет жизни. Здесь, в пятидесяти шагах от дома, стояла с трепещущим в волосах немыслимым бантом и огромным букетом малиновых гладиолусов у порога красной кирпичной школы в Старомонетном переулке; а имя моей первой учительницы звучало как гармония сфер – Евдокия Акимовна. Во дворе своего детства я вдыхала горячий, обжигающий ноздри аромат булочной с собственной пекарней. Выбежав с дворовыми друзьями из арки дома, мчалась по Большой Полянке к ближайшему ларьку, где знающая всех нас поименно продавщица черпала полукруглой железной лопаткой из холщового мешка неочищенные кедровые орешки, взвешивала граммы на весах при помощи микроскопических гирек и в газетных кулечках протягивала нам рыже-коричневую роскошь, стоившую тогда копейки. Как к себе домой мы с соседской девчонкой Светкой бегали сквозь близлежащие дворы в Третьяковскую галерею (моя бабушка дружила со Светкиной бабушкой, их семья жила на одной с нами лестничной клетке, а бабушка у Светки работала билетершей в Третьяковке), и пока мечтавшая стать фигуристкой Светка пробовала на скользкость полы в залах, я как вкопанная застывала перед «Всадницей» Карла Брюллова.
На задворках Болотного скверика (теперь там композиция Михаила Шемякина «Дети – жертвы пороков взрослых») жила-поживала в те времена деревянная сторожка с инвентарем для уборки сквера, и в маленькие низкие окошки можно было долго разглядывать уйму интересного: разнокалиберные ведра, разномастные лопаты, зубчатые грабли, лохматые метлы, висящие по стенам пухлые стеганые телогрейки с оттопыренными карманами и темно-синие, отдающие матовым сатиновым блеском рабочие халаты. Иногда казалось, что телогрейки и халаты вот-вот оживут и в обнимку с метлами пустятся в диковинный танец. А вокруг сторожки сидели и удовлетворенно покрякивали увальни-утки и непременная парочка селезней, подкармливаемые местными служителями порядка, не испорченными никакими взрослыми пороками (разве что в складчину остограммившимися в сторожке «Московской особой»).
За высоченным мраморным прилавком гастронома Дома на набережной, где продавались соки (сразу слева от входа), продавщица, энергично двигая рычаг, мыла граненые стаканы, крутя их вверх дном на пластиковом диске, и можно было незаметно подставить лицо и поймать разлетающиеся в стороны прохладные водяные брызги. К томатному и сливовому с мякотью я была равнодушна. А вот яблочный краснодарский, кисло-сладкий, терпкий, мутноватый, наливаемый твердой рукой продавщицы – с непременным взбалтыванием – из трехлитровой банки в стеклянный конус с краником! Ух, от яблочного счастливо кололо в носу…
…Я перешла в четвертый класс. Впереди маячили три упоительных летних месяца; и вот тогда, в самом конце мая, раздался судьбоносный звонок в дверь. В нашей четырехкомнатной квартире я была одна – редчайший случай. Наплевав на запреты взрослых, я понеслась в коридор и, не подумав воспользоваться цепочкой, смело распахнула входную дверь. За порогом стоял пухлый пожилой мужчина в легком светлом костюме и полупрозрачной, соломенного цвета шляпе в мелкую сеточку. «Девочка! – улыбнулся он и спросил тихо и вкрадчиво: – Есть кто-нибудь из взрослых?» «Только я, а что передать?» «Нет-нет, не нужно ничего передавать, я зайду вечером». И этот человек зашел вечером, собрал на кухне всех жильцов и сделал нам деликатное предложение. Через два месяца он расселил нашу коммуналку.
Наша семья – бабушка, мама и я – съезжала последней. Нас ждала Таганка. Мама, не зная, за что хвататься, хаотично металась между кухней и коридором. По квартире с распахнутыми повсюду дверьми и снятыми с окон шторами дрожали и плавали в перекрестных лучах июльского солнца клубы поднятой пыли. Бабушка (совсем еще молодая моя бабушка) прилегла в комнате на диван и держала над животом прикрытое марлей блюдо с изъятым из холодильника, начинающим чуть подтаивать холодцом – отмечать новоселье. Я все никак не могла справиться с разложенными на полу веером детскими книгами, пытаясь складывать их в коробку, застывая над каждой обложкой под недовольные окрики мамы: «Ты можешь шевелиться побыстрее?» В таком положении нашу семью застала приехавшая помочь с переездом любимая бабушкина племянница (она приходилась маме двоюродной сестрой по отцовской линии, была чуть старше мамы и для меня была тетей Милой). «В котором часу за вами приедет грузовая машина?» – строго спросила тетя Мила. «Ой, – сказала мама, – а мы не заказывали». Тогда тетя Мила спустилась вниз, вышла из арки на Большую Полянку и стала ловить грузовую машину. Представьте, поймала. Шофер был не один, а с напарником. Оба оказались свободными до вечера и обрадовались внезапно подвернувшейся халтурке.
Когда мебель и крупные вещи перекочевали с шестого этажа в кузов машины, а в квартире оставались последние мелочи, меня, чтобы не путалась под ногами, выпроводили вниз. Шофер и его напарник подсадили меня в заставленный мебелью открытый кузов. Я сидела там на большом чемодане, как королевская дочь на именинах, а вокруг машины собрались мои дворовые друзья. Они засы́пали меня вопросами: куда? зачем? почему? Я деловито отвечала, что теперь мы будем жить в отдельной квартире. А у самой сосало под ложечкой и предательски щипало глаза…
И выбежав из арки за машиной, набирающей скорость, они кричали мне вслед: «Возвращайся!.. Возвращайся!..»