Москва / Modern Moscow: История культуры в рассказах и диалогах — страница 36 из 67

А ведь такая возможность незадолго до смерти Булгакова перед Сталиным промелькнула. 8 февраля три самых знаменитых артиста Советского Союза, все из МХАТа, все любимцы Сталина – Василий Качалов, Алла Тарасова, Николай Хмелев – адресовали вождю, через его секретаря, эмоциональную просьбу еще раз позвонить Булгакову, чтобы вызвать у того душевное потрясение, “которое дало бы ему новые силы для борьбы с болезнью, вернее – заставило бы его захотеть жить, – чтобы работать, творить…”.

“Чингисхан с телефоном” оставил этот призыв без ответа…

Но диалог Сталина и Булгакова не прервался со смертью писателя. Это было предсказано Булгаковым в “Мастере и Маргарите”. В финале романа Понтию Пилату во сне является посланный им на казнь Иешуа. Он говорит Пилату-Сталину: “Мы теперь будем всегда вместе… Раз один – то, значит, тут же и другой! Помянут меня – сейчас же помянут и тебя!”

Все так, по Булгакову, и случилось. Такова сила писательского заклятья.

Москва миражнаяДиалог с Галиной Юзефович

Соломон Волков. Галина, первое, что я хотел бы сказать: мне очень нравится все, что вы делаете. Я слежу за вами и на “Медузе”, и на “Маяке”. Так что я в курсе.

Галина Юзефович. Спасибо, большая честь для меня.

С. В. И знаю, что сейчас в России вы ведущий литературный критик, вне всякого сомнения. Теперь несколько слов о книжке, которую я подготовил для Елены Шубиной. Она касается московской культуры за последние сто с лишним лет. Точка отсчета – создание Художественного театра и появление Чехова-драматурга, и кончается все, у меня во всяком случае, Веничкой Ерофеевым и Приговым. Кем я никогда не был, так это критиком. Я как-то всегда ориентировался на то, чтобы дистанция между мною и тем, о ком я пишу, была как минимум двадцать лет. А еще лучше, чтобы моего героя – то есть для него это, наверное, не лучше, и для культуры не лучше, но для меня лучше, – чтобы его уже не было на свете, тогда можно о нем откровеннее написать и оценить его итоговый вклад в дискурс. Поэтому мой последний персонаж – Пригов, которого, увы, уже с нами нет, но с которым я имел честь быть знакомым. Он приезжал в Нью-Йорк, и мы встречались у нашего общего друга Гриши Брускина, замечательного художника. И я попробовал определить в этой книжке стиль московской культуры, то, что можно назвать “московским стилем”. Более десяти лет назад я написал книгу “История культуры Санкт-Петербурга”. Тогда у меня не было налаженных отношений с Россией, я писал ее для западной аудитории. И когда предложил книгу издателю, то все закивали головами: конечно, конечно, мы понимаем, что такое петербургская культура. Парадокс заключается в том, что когда я предложил подобную книгу о московской культуре, то встречной эмоцией было недоумение: а что это такое? То есть на Западе никто не понимал, что такое “московская культура”, и приходилось людям напоминать, скажем, о Художественном театре. И если Художественный театр они еще помнят, то дальше с Москвой и московской культурой ничего не связано. Да, Кремль, да, Большой театр – но это всё. Мы говорили уже на эту тему с Антоном Долиным, и он выразил мнение, что никакого особого московского стиля нет. А вы как считаете? Вы с этим согласны или нет?

Г. Ю. Ну, мы Антоном немного “двое из ларца, одинаковых с лица”. И до обидного часто я соглашаюсь с ним в весьма серьезных вопросах. Согласна с Антоном и сейчас. Мне кажется, применительно к последним семидесяти – восьмидесяти годам трудно говорить о чем-то специфически московском. Потому что Москва издавна имела привычку всасывать в себя все: то, что плохо лежало, в конечном итоге оказывалось в Москве. Или, вернее, наоборот: то, что у себя по месту произрастания лежало хорошо, так или иначе оказывалось в Москве. Поэтому применительно к литературе вполне понятно, что такое “петербургский текст”, он существует и сегодня. Последние двадцать лет стало возможно говорить об “уральском тексте” в русской литературе. Даже, прости господи, “соловецкий текст” есть. Но вот какого-то специально “московского текста” по большому счету нет. Потому что московский – это “усредненно российский”, такой нейтрально российский, без специфических территориальных характеристик. То есть если в книге не уточняется, где происходит действие, не упоминается локальность, то с вероятностью девяносто девять процентов оно происходит в Москве. Недаром Москву даже называют дефолт-сити – “город по умолчанию”. И в литературе это проявлено ярче всего. Так что какой уж тут специальный московский стиль!

С. В. Это интересно, действительно. Но если бы вас попросили назвать лучший классический московский роман, что бы вам пришло в голову? Назвали бы вы таковым “Войну и мир”?

Г. Ю. “Войну и мир” вряд ли. Но я бы назвала “Мастера и Маргариту”, конечно.

С. В. Это немного дальше исторически. До “Мастера и Маргариты” я тоже собирался добраться. А “Война и мир” – нет?

Г. Ю. “Война и мир”, по-моему, – это глобально российский роман. В нем есть большой московский сегмент, но есть и масса других локаций, извините за это жуткое слово. Москва – важная часть романа, но не единственная. Поэтому я назвала бы “Войну и мир” большим русским романом с важным московским элементом, но не чисто московским. “Мастер и Маргарита” в этом смысле гораздо более эталонный московский роман.

С. В. А в “Мастере и Маргарите” разве нет того же Ершалаима?

Г. Ю. Это все-таки вставная линия. Искусственная, на мой взгляд. О’кей, это было оценочное высказывание. Я просто не люблю эту библейскую часть в “Мастере и Маргарите”, но если даже принять необходимость этой линии, то она все-таки оттеняет, отсвечивает бо́льшую, главную московскую часть.

С. В. Не кажется ли вам парадоксом, что главный, по вашему мнению, московский роман написан киевлянином?

Г. Ю. Нет, мне это не кажется парадоксом. Потому что Москва – огоромный плавильный котел. Начнем с того, что я очень люблю Москву, я глубоко московский человек. Но в Москве я живу с шестнадцати лет, и до этого я не москвичка. И родители мои не выросли в Москве. Совершенно необязательно быть москвичом, чтобы создавать московский текст.

С. В. А как, на ваш взгляд, получилось, что Булгаков от Киева и от своего романа “Белая гвардия”, где создан портрет Киева и где он фигурирует как Город с большой буквы, перешел к Москве и написал о ней, пожалуй, самые проникновенные страницы, какие есть в русской литературе? Тут, вероятно, можно провести параллель с Андреем Белым, москвичом, создавшим один из главных петербургских романов. Анна Андреевна Ахматова, с которой мне посчастливилось разговаривать на эту тему, как раз возмущалась: “Какой же это роман про Петербург? Это московский выпад на тему «Петербургу быть пусту»”. И выражала крайнее недовольство романом, отстранялась от него. Я, кстати, разделяю ее скептическое отношение к этому произведению, хотя оно почему-то до сих пор вызывает у многих безумный восторг. Но с “Мастером и Маргаритой” другая проблема. Существует мнение, что это текст слишком, что ли, облегченный, недостаточно глубокий. Вот как вам московская часть?

Г. Ю. Я считаю, что “Мастер и Маргарита” относится к той трагической категории текстов, которые перетекают в детско-подростковое чтение вне зависимости от изначального желания автора. Надо полагать, Булгаков бы очень удивился, узнай он, что его книга становится чтением для подростков. “Мастер и Маргарита” идеален для чтения в четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать лет, и книга все больше и больше в эту нишу съезжает. Не могу сказать, что хорошо или плохо отношусь к роману. Что называется, я из него состою – он является частью моего культурного анамнеза, которую очень трудно от себя отделить. Это прекрасная, очень глубокая книга, которую надо прочитать и полюбить в юности, а что с ней делать дальше, уже другая история. Не сказала бы, что роман облегченный: он юношеский, рассчитанный на молодого читателя.

С. В. А есть ли, по-вашему, значительный московский пласт в “Докторе Живаго”?

Г. Ю. Мне очень трудно говорить про “Доктора Живаго”. Вот вы сказали, что “Петербург” Андрея Белого вам не мил. А у меня точно такие же отношения с “Доктором Живаго”. Это роман, который раздражает настолько, буквально каждым свои абзацем, что я не могу его как-то оценивать и что-то о нем говорить, потому что он меня бесит. Ну да, наверное, там есть трагический, символический, сентиментальный московский слой. Но мне не кажется, что роман ради него написан. Знаете, пока мы с вами беседовали, я вспомнила один очень важный московский текст последнего времени. Это, конечно, “Июнь” Дмитрия Быкова. Вы не читали еще?

С. В. Да, я листал его. Расскажите подробнее, что вы об этом думаете.

Г. Ю. Я поняла, что это тоже не специфически московская литература, но тем не менее московская локальность там очень важна. Роман состоит из трех параллельных линий, и все они завершаются июнем 1941 года. То есть это три истории о способах приближения войны. И вот особенно в первой части, где главный герой, молодой поэт Миша, ифлиец, по-настоящему прекрасно описана Москва конца 1930-х годов. Немного прянично-счастливая советская жизнь, под корочкой которой бурлит весь ужас сталинской эпохи. С одной стороны, милые комсомолки, которые катаются на коньках на Чистых прудах, и поэтические юноши, которые учатся в ИФЛИ, и с другой – жуткий раскручивающийся маховик репрессий. Мне кажется, Быкову замечательно удалось это передать. Причем первая часть романа, московская, как-то перекликается со старыми семейными фотографиями, с рассказами людей, которые помнят ту эпоху. Рассказы моей бабушки, которая выросла в Москве и как раз ровно в этой среде, очень похожи на то, о чем пишет Быков. И, скажем, “Подстрочник” Лилианны Лунгиной, та его часть, которая рассказывает о жизни в Москве, тоже похожа на то, о чем пишет Быков. На редкость точно пойманное засахаренное время и место. Но вот что очевидно: если говорить о Петербурге, то Петербург всегда является важным действующим лицом петербургского текста. А Москва даже у Быкова немножко фон, немножко такой задник. Нельзя сказать, что Москва важный персонаж этого романа.