Москва / Modern Moscow: История культуры в рассказах и диалогах — страница 41 из 67

ициозном стиле, была помещена отдельная приписка Пастернака, настолько необычная, что ее надо привести полностью: “Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник – впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел”.

Все в этой приписке удивительно, как удивителен был и сам Пастернак. Последняя фраза – это, в сущности, выжимка или же сжатый черновик целого лирического стихотворения “в стиле Пастернака”: о поэте, незримо присутствующем при самоубийстве молодой женщины, жены вождя.

Это было потрясающее интуитивное прозрение Пастернака, ведь тогда только люди из ближнего круга диктатора знали, что в момент самоубийства Надежды Сталин был на даче и даже не подозревал, что подобное может приключиться. А Пастернак в это время “был рядом, жил и видел”. Если представить себе такое, то мурашки побегут по коже.

Но не менее удивителен сам факт публикации этой загадочной визионерской приписки в официальной газете. В редакции “Литературной газеты” сидели тертые калачи, отлично знавшие, как следует составлять ритуальные соболезнования, да еще по такому “особому” поводу. За неподобающее, неуместное словцо можно было поплатиться.

Почему и как Пастернаку дозволили такой исключительный жест? Неужели не было сомнений, неужели этот текст не согласовывался наверху? Скорее всего, негласное дозволение на публикацию было получено. А исходить оно могло только от одного человека…

Здесь важны следующие обстоятельства. Несомненно, имена литераторов, долженствовавших подписать соболезнование Сталину, тщательно отбирались. Само по себе приглашение поставить свою подпись было большой честью. Булгакову, к примеру, этого не предложили. Очевидный отказ Пастернака просто присоединиться к коллективному письму был достаточно смелым ходом. Но его приписка должна была показаться напуганным редакторам советского официоза чистым безумием. Она нарушала все представимые нормы уже сформировавшегося к этому времени жанра обращений к вождю.

Как они восприняли разрешение опубликовать этот шаманский текст, какие выводы из этого сделали, мы не знаем. Но, исходя из дальнейшей поведенческой стратегии Пастернака, можем с большой степенью вероятности предположить, что именно тогда он уверовал в возможность прямого, поверх бюрократических и иных барьеров и препон, пусть не всегда отчетливо артикулированного разговора на равных поэта и вождя.

* * *

К подобному диалогу Пастернак был готов и ранее, еще в 1931 году, когда написал стихотворение “Столетье с лишним – не вчера”, образцом для которого послужили знаменитые “Стансы” (1826) Пушкина. В “Стансах” Пушкин, как известно, обратился к императору Николаю I, начавшему свое царствование с казней и ссылок мятежников-декабристов, со смелым призывом: проявить к своим поверженным врагам великодушие, быть “памятью незлобным”.

В своем парафразе “Стансов” Пастернак напрямую цитирует Пушкина. И тут опять поражает поистине шаманская интуиция поэта. Он идентифицирует себя с Пушкиным – это как раз понятно, а Сталина с Николаем I – а вот это уже удивительно. Ведь Сталин ни тогда, ни позднее не заявлял публично о своей ориентации на культурную политику императора.

По утверждению Флейшмана, Пастернак прочел свои “Стансы” в 1932 году на торжественном вечере в ГПУ, где другие участвовавшие в празднестве поэты пели этому зловещему учреждению дежурные дифирамбы. Выступление Пастернака прозвучало как резкий диссонанс и, по свидетельству бывшего там Алексея Толстого, очень напугало присутствующих.

Неожиданно для всех поэта поддержал представлявший на празднестве кремлевское руководство сталинский соратник и друг, член Политбюро Серго Орджоникидзе. Обращаясь к “восхвалителям”, он сказал: “Вы совсем не поняли, что такое работа ГПУ, работа трагичная, люди изматывают себя до конца, а вы читали какие-то шансонетки, тру-ла-ла, точно это что-то веселенькое и забавное… Я вижу, тут есть только один настоящий поэт, Пастернак”[87].

О том, что чувствовал в это время сам Пастернак, ярче всего говорит его письмо от 18 октября 1933 года к родным, в котором поэт утверждал, что “уже складывается какая-то еще ненавязанная истина, составляющая правоту строя…”. И далее следовал типично пастернаковский, неподражаемый в своей амбивалентности пассаж о том, что “ничего аристократичнее и свободнее свет не видал, чем эта голая, и хамская, и пока еще проклинаемая, и стонов достойная наша действительность”[88].

* * *

Как следующий шаг Пастернака к приятию этой действительности можно расценить его внезапное бурное увлечение переводами из грузинской поэзии. Это было время, когда началось санкционированное Сталиным поощрение культурной жизни входивших в состав Советского Союза национальных республик. По стране разъехались сколоченные в Москве творческие бригады, в том числе и писательские, в задачу которых входила наработка высококачественных переводов из локальных литератур на русский язык.

Грузия была для них заманчивым адресом: живописная южная страна с богатой культурой, где гостей встречали талантливые гостеприимные писатели и поэты. С некоторыми из них Пастернак по-настоящему подружился и переводил их стихи с подлинным удовольствием (хотя грузинского языка не знал и пользовался, как почти все именитые советские переводчики, подстрочниками). То обстоятельство, что во главе государства стоял грузин, по умолчанию воспринималось как бонус.

Пастернак и тут сумел выделиться. В 1934 году он опубликовал переводы двух стихотворений о Сталине, принадлежавших перу его грузинских друзей Николоза Мицишвили и Паоло Яшвили. Это был поворотный момент в истории явления, которое впоследствии, уже во времена правления Никиты Хрущева, будет именоваться культом личности Сталина.

До этого Сталин в стихах упоминался лишь мельком, скажем, в поэме Маяковского “Хорошо”. А тут вдруг Пастернак представил русскому (и всесоюзному) читателю настоящую восточную оду, замысловатую и цветистую:

Твой край тебя на подвиг снарядил

И щедро одарил твои народы,

Чтоб всей игрой согретых кровью жил

Ты радугою лег на их невзгоды.

Заметил ли Сталин эту мастерскую пастернаковскую презентацию адресованных ему грузинских од? Некоторые скептически настроенные исследователи в этом сомневаются, поскольку не осталось документальных свидетельств в виде зафиксированных сталинских высказываний. Вдобавок им представляется невероятным, чтобы единоличный лидер огромной страны имел время и энергию на чтение стихов, хотя бы и ему посвященных.

Мне кажется, они заблуждаются, и вот почему: они оценивают кремлевского диктатора, исходя из обычных человеческих норм. Между тем Сталин, будучи супертираном, также обладал, судя по всему, нечеловеческими физиологическими данными: дьявольской энергией и работоспособностью, а также фантастической памятью.

Тому есть много свидетельств. Мозг диктатора напоминал сверхмощный компьютер, вмещавший тысячи фамилий и других данных – именно это помогло Сталину так быстро прибрать к рукам разветвленный партийный аппарат.

Как вспоминают, Сталин читал до четырехсот страниц в день: это могли быть планы, донесения, письма, но также газеты и журналы, книги по истории, философии и художественная литература. У него была огромная библиотека, к сожалению, после его смерти раскассированная. Но в сохранившихся книгах имеются многочисленные пометки, свидетельствующие о внимательном чтении.

Горький говорил, что Сталин, прочтя страницу текста, мог тотчас повторить ее наизусть почти без ошибок. (О схожей феноменальной способности своего друга, музыковеда Ивана Соллертинского, рассказывал мне Шостакович.) Диктатор любил щегольнуть своей памятью, декламируя наизусть “Душечку”, рассказ любимого им Чехова.

Что касается стихов, то, как известно, молодой Сталин баловался – и небезуспешно – стихотворчеством, опубликовал несколько стихотворений (одно из них даже появилось в дореволюционной школьной хрестоматии). Как правило, тот, кто сочинял стихи в юности, продолжает читать их до конца жизни. Вряд ли Сталин был в этом смысле исключением.

Известный собиратель “сталиниады” (и рьяный антисталинист) Юрий Борев выразился о диктаторе так: “Он был злодей, но он был гений злодейства”. Обе эти составляющие сталинской личности, вероятно, следует учитывать при оценке тех или иных фактов его тиранического царствования.

* * *

На совести Сталина было неисчислимое множество жестокостей и преступлений. Одним из наиболее часто поминаемых злодейств тирана, нанесших непоправимый урон отечественной культуре, стала гибель Осипа Мандельштама, великого поэта. Об этой трагической истории написано немало, я коснусь ее в той части, которая непосредственно перекликается с судьбой Пастернака.

С Булгаковым, как помним, Пастернак сблизиться не пытался, а если бы и попытался, ничего все равно бы не получилось: уж слишком они были разные. С Мандельштамом, с которым он познакомился в 1922 году, Пастернак искренне хотел подружиться, но не вышло, несмотря на взаимное восхищение стихами друг друга. Надежда Мандельштам, вдова поэта, называла их антиподами, которых тем не менее “можно соединить линией”. Этой соединяющей линией служила поэзия. За исключением одного знаменитого случая.

Речь идет, разумеется, о стихотворном памфлете Мандельштама “Мы живем, под собою не чуя страны”, ставшем самой знаменитой из всех сочиненных при жизни диктатора антисталинских сатир. Стихотворение было написано Мандельштамом в ноябре 1933 года, и он с энтузиазмом и гордостью читал его знакомым и даже малознакомым.

Среди них был и Пастернак, который отреагировал, как и все прочие слушатели, с ужасом: “То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, к поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участие. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал…”